Екатерина Васильевна Клёст шла по парку, с трудом передвигая уставшие, измученные артритом ноги. Ботинки, на удивление ещё крепкие, почти без признаков изношенности, лишь с небольшими потёртостями и царапинами, шаркали по песчаной дорожке, стирая каблуки, единственную пострадавшую за столько лет часть. Ботинки эти были куплены по случаю, ещё в девяносто восьмом, когда вдруг деньги, одним взмахом ресниц превратились в цветные бумажки, а на сумму, на которую ещё вчера можно было купить автомобиль, сегодня можно было купить буханку хлеба, ну и коробок спичек, которые, на всякий случай, вместе с солью, толокном и перловкой, люди скупали коробками и мешками, выигрывая кровопролитные сражения в борьбе за стратегический продукт. Тогда Екатерина Васильевна, смотревшая утром новости, растерянная и взволнованная непониманием всего происходящего, вышла на улицу и побрела куда-то по улице Правды. Ноги несли её, а слёзы, скопившись в уголочках глаз, срывались и катились по щекам, как сок из раненой берёзовой коры. Сжимая в стареньких ладонях кошелёк, она зашла в случайный магазин, в котором не было народа, а продавщицы тянули жребий, кому бежать за ячменём вперёд, а кто отправится позднее, они ругали Софико, хозяйку магазина, которая ещё вчера успела купить за шестьдесят тысяч рублей автомобиль Лада, последней модели, а им сегодня не было разрешено пойти на рынок и купить крупы, консервов и приправ, на случай если разразится вдруг, гражданская война или страна провалится в жестокий хаос. Они недобро посмотрели на пришедшую, наверное, первую, за сегодня посетительницу и на минуту отложили жребий. Екатерина Васильевна бессмысленно шагала вдоль прилавков, когда её затуманенный взгляд упал на эти ботинки, коричневые, с небольшой металлической пряжкой, немного топорные, но такие родные, по запутанному советскому прошлому. Она взяла их в руки бережно, как только что родившегося малыша, она погладила мысок, погладила каблук, прошлась по пряжке пальцами и вспомнила, как впервые пошла на танцы, в военном сорок третьем. Тогда, в эвакуации, в уральском, тихом городке, она слыла красавицей, загадочной девчонкой из хвалёного Ленинграда, города, который чуть не в одиночку побеждает Гитлера. Её белёсые, волнистые волосы всегда искрились, в голубых глазах всегда соседствовали искры и какая-то печаль, свойственная, наверное, каждому, кто родился в хлябях детища Петра. Натруженные руки, и в меру мускулистые ножки, натренированные на заводе по производству снарядов, сводили с ума всех пацанов, кто ещё не ушёл на войну и повергали в мертвецкую тоску тех, кто уже с неё вернулся, без ноги, руки или с иным ранением, не позволявшим бить немецкого захватчика на передовой, да и в тылу с которых было мало пользы, разве что давать указания, пить спирт и рассказывать о битвах. Ещё Екатерина широко и сногсшибательно улыбалась, а когда смеялась, то все вокруг молчали, потому что, во время войны так никто не смеялся. Тогда, в конце января, в честь прорыва блокады Ленинграда, специально для поддержки морального духа эвакуированных ленинградцев, работавших на заводах, где производили танки и снаряды, устроили танцевальный вечер, на который приехал военный оркестр, солдаты играли почти четыре часа, а потом эшелоном, отправились в Ростов, тот должен был вот-вот быть освобождён от оккупантов с фашистской символикой и с истинной германской дисциплинированностью. Катя танцевала тогда в новых ботиночках, которые выменяла у заезжих цыган, позже избитых чуть не до смерти, местными жителями, за кражу курицы и поросёнка, на старые карманные часы её деда, Давыда Никифоровича Лобова, сына помещика, род которых терялся где-то при Иване Грозном. Давыд Никифорович купил в Петербурге доходный дом, потом второй, и жил в покое и достатке. А вот сын его, Василий Давыдович Лобов, связался с революционерами, таскал домой листовки и какие-то запрещённые газеты, а после того, как его задержали жандармы, да отпустили через пару дней, он пришёл домой, собрал в котомку вещи и буханку хлеба, простился с отцом, передавшим ему со слезами эти часы, и отбыл в неизвестном направлении, как позже оказалось, в Выборг. Там он принимал активное участие в челночных поездках будущего вождя мировой революции.
Когда Екатерина танцевала, все мужики и мальчики смотрели на неё открывши рты, кто с грустью, кто с тоской, кто с непонятным чувством где-то под лопатками, в суровой безысходности иные. Смотрел на Катю, как она перебирает ножками, как стучат по доскам пола её новенькие каблучки, как машет руками, как вскидывает голову и поводит плечом, простой уральский парень по имени Демьян. Во взгляде его вожделения цель, сжаты его кулаки, желваки мечутся от напряжения. Он смотрит безотрывно на девушку, которая уже вошла в стадию, когда краснеют от одних нескромных взглядов, когда ночное томление не позволяет просто заснуть, когда хочется сказать «Да!», но говоришь всё время «Нет!», лишь потому, что не понимаешь что к чему и почему. Демьян единственный пригласил её на танец, когда оркестр заиграл что-то протяжное и тоскливое, жаль, она не помнит, что же то была за песня. Они кружились в медленном танце, грациозная Екатерина Лобова и угловатый Демьян Быков, и трепетали они в объятиях друг друга, пока лилась рекою песня. А после, он её провожал, до дома, до калитки барака, в мороз, в суровый, в уральский. И на прощание он наклонился к Кате и нежно, не по-уральски вовсе, поцеловал её в нетронутые ранее мужскими ласками губки. Тогда девушке показалось, что жизнь ещё не началась, а мир – всего лишь выдумка, которой нет. Она пришла в себя спустя каких-то пару секунд, ахнула и побежала к двери, а за единственным освещённом окошком тихонько задёрнулась шторка. Демьян стоял как вкопанный, пока не погас свет в окне, а потом ещё, до тех пор, пока не замёрзли в лёд ноги. Потом он ушёл. Два дня назад ему исполнилось восемнадцать, накануне он записался добровольцем на фронт, назавтра он, махнув на прощание матери, пожав руку деду, утерев бабке слезу, ушёл на станцию, в тот самый эшелон, где ехал давешний оркестр, да вместе с ним ещё отряд новобранцев. Война стремительно обретала юное лицо. Демьян вернулся с войны раньше срока всего-то на месяц, восьмого апреля во двор его матери, Анастасии Быковой, единственной оставшейся в живых, въехала повозка, привезшая гроб.
– Дама, вы что замерли, как статуя, брать будете? – Зло спросила продавщица, – Последняя пара, как раз ваш размер, Италия, сносу не будет, завтра будут раза в два дороже.