Может, не так оно и важно, но сказать об этом следует: сидя на диване и глядя в раскрытое окно, Иван видит от Кировского проспекта только верхнюю часть двух домов – сразу за Карповкой, чётного и нечётного, – на карнизах которых днём и ночью, как бакены по фарватеру судоходной реки, белеют большие трёхмерные буквы. И если не рассматривать их врозь, как дорожные знаки на автомобильной трассе, а осознать как выстроенную по чьей-то воле шеренгу и озвучить, получится призыв, кратко выражающий идею руководства.
Иван подумал, будто ночь – обеденная пора, когда сон съедает твоё время, а день – что-то вроде папиросы, которую выкуриваешь до гильзы. Причём не редкость и обмен: сон тебе скупо – время, ты ему – щедро – папиросу, а в довесок вино или водку. Ну и следом: «То, что я думаю, зачастую бывает не умным, не глубоким, а поверхностным. Отсюда делаю вывод, что ум мой – элемент пассивный, действует вынужденно, то есть когда моя личность совершает опрометчиво или готова совершить ошибку, которая и заставляет его, ум мой, срочно “выглянуть в окно”, а повседневными делами в моей голове заведует не он, а кто-то другой, обученный и назначенный из первой мелькнувшей мысли, от тени ли её, составлять слова или фразы, такие, например: “Смеркается”, “Чего-нибудь поел бы” или “Будет дождь”… Будет дождь… Дождя не будет. Не предвидится. Хотя, в таком-то климате, кто знает…» – отвернулся от окна и вспомнил.
На крыше того, чётного, дома видел он однажды кровельщика. С гибким, громкоголосым, пружинистым листом оцинкованной жести на бритой голове, придерживая лист руками, шёл кровельщик вдоль ряда белых букв и был с ними вровень. Крышу он латал за гласной «Я».
«Интересно, – подумал Иван, – чем заняты несколько миллиардов нервных клеток моих ленивых мозгов в свободное от капризов самонадеянной единицы “я”, моей персоны, время?»
Взяв ручку, Иван записал:
«Сегодня утром Ион звонил в Елисейск, говорил с Осей, хотел узнать об отце. Ося сказал:
– Я выпросил машину в дэрсэу и вывез ему из леса дрова.
– Все?
– Все. До последнего полена. Там оставалось-то…
– Немного.
– Да не заботься ты, не беспокойся, до осени протянет. Летом – суп сварить, чай подогреть да баню истопить, сам знаешь… Хламу полно кругом, гнилья – топи. Не лютые морозы.
– Осенью приеду, напилю, – сказал Ион. – И что?
– Ничего, – сказал Ося, – выпили с ним, посидели и…
– Я не расслышал. Громче говори.
– Жаловался, говорю, на вас.
– А-а, – сказал Ион. Спросил, помедлив: – Плакал? Чуть только выпьет…
– Нет, ругался, – сказал Ося. – Ну, не ругался, а ворчал. Не пишет, говорит, никто. Тебя, скорей всего, в виду имел.
– Понятно, – сказал Ион. – А у тебя как? Дети? Танька?
– Нормально… только…
– Что – только?
– Так, не знаю… да, нормально.
– Что, что?
– Помнишь, рассказывал тебе про звезду… в окне?
– На гараже?
– Ну да, на бывшей церкви. На Седьмое воздвигали…
– Помню. И что?
– А тут увидел дальше…
– Увидел? Что увидел? Ты про что?
– Да как-то… ладно, ерунда. Я лучше, будет время, напишу. Обдумать надо…
– Ыш… ыш… опять плохо слышно, как из-за стенки.
– Не знаю. Мне – хорошо, как будто рядом.
– Алё! Что ты увидел?! Ыш!
– Я слышу, слышу.
– Ты что увидел там опять? – и телефонной трубке: – Эй…
– Да я про память… мы с тобой об этом говорили… Отчим поднимается…
– Ну? Теперь слышу, продолжай.
– …идёт к постели… помнишь, кровать у нас стояла, мы после унесли её в сарай, – говорит Ося. – Да ерунда всё это. Напишу…
Ион кричит:
– Это не память, э, алё, Ося, ты слышишь? Это не память, Ося, это – сон…
И голос женский:
– Время закончилось, разъединяю.
– Да погоди! – телефонистке так Ион. Повесил трубку.
Было это утром; но и сейчас, а дело к вечеру, Ион, продолжает мысленно прерванный разговор. Он и сейчас пытается в чём-то убедить, переубедить ли Осю. Ложно это всё, неубедительно. Истина увиливает. Здесь, пожалуй, проще: увиливать ей помогает он, Ион…»
– О, Господи.
Вздохнул.
От солнца не спрячешься: бьёт напрямую. Силу набрало немалую. В комнате жарко, душно, и это несмотря на то, что настежь распахнуто окно. Нет движения в воздухе, замер. Взвесилась в нём пыль, млеет, к покою благоволя. Занесло с улицы большую зелёную муху. Стала муха таранить стены и потолок, проявляя безразличие к полу. Потом, так ни разу не присев, резко пошла в пике и покинула комнату. «Хорош выпендрёж, – подумал Иван. – Счастье твоё, что здесь я, а не мой отец. Тот сразу бы оставил все дела, закрыл бы окно, а уж тогда и шут с ней, с известкой или штукатуркой, тем более что сам никогда не штукатурил, не белил. Мух и ворон отец не переносит на дух», – подумал Иван. Сказал отец как-то: «Вот уж терпеть-то не могу кого… Бомбёжка, пылища, скотский род, гарь – не продохнёшь, живот солдату разорвало – одни облепили, кровь ещё тёплую пьют, другие, каркая, потроха тащут, тьфу ты пакость! Управу б кто на них сыскал какую, что ли. Не будь их, я бы не заплакал, и мир без них не обеднел бы, без этих тварей».
Иван подумал: «Дарий в небо запускал стрелу, а Ксеркс бичевал море».