В большом саду, посредине молодой эвкалиптовой рощи стояла китайская беседка. К этой беседке ровно в девять часов утра подошел молодой человек в белом фланелевом костюме и в панаме.
Наружность молодого человека невольно привлекала внимание. Очень короткие руки и ноги, непомерно большая голова, большие отвислые уши и нос. Нос поражал больше всего: у корня нос западал, а к концу расширялся и даже загибался немного вверх «туфлею». Все движения молодого человека были очень быстры, угловаты, неожиданны. Он никак не мог быть причислен к красавцам. И тем не менее ничего отталкивающего в его внешности не было. Даже наоборот: молодой человек вызывал симпатию необычайной комичностью жестов и мимики лица, а своим уродством мог возбудить только жалость.
Молодой человек в панаме и с носом «туфлею» вошел в китайскую беседку и оказался в кабине лифта. Лифт среди сада мог бы вызвать удивление у всякого непосвященного, но молодой человек, видимо, был хорошо знаком с этим странным сооружением. Кивнув головой в ответ на приветствие мальчика, обслуживающего лифт, человек в панаме бросил короткое приказание:
– На дно! – и сделал такой выразительный жест рукой, как будто он хотел проткнуть землю до самой преисподней. Мальчик не удержался и коротко засмеялся. Молодой человек в панаме грозно посмотрел на мальчика. Это было так смешно, что мальчик засмеялся еще громче.
– Простите, мистер, но я не могу, право же, не могу, – оправдывался мальчик.
Мистер тяжко вздохнул, подняв глаза вверх с выражением покорности судьбе, и сказал:
– Не оправдывайся, Джон. Ты виноват так же, как и я. Мне суждено возбуждать смех, а тебе – смеяться надо мною… Гофман приехал?
– Двадцать минут тому назад.
– Мисс Гедда Люкс?
– Нет еще.
– Ну разумеется, – сказал с неудовольствием человек в панаме. И нос его неожиданно зашевелился сверху вниз и обратно, как маленький хоботок.
Мальчик взвизгнул от смеха. В этот момент кабина лифта остановилась.
– Бедный Джон! Еще пять минут – и я был бы виновен в смерти невинного младенца. Но твои мучения окончились, – сказал молодой человек, быстро выскакивая из кабины.
Он прошел широкий коридор и оказался в большой круглой комнате, освещенной сильными фонарями. После горячего, несмотря на утренний час, солнца здесь было прохладно, и молодой человек вздохнул с облегчением. Он быстро пересек круглую комнату и открыл дверь в соседнее помещение. Как будто «машина времени» сразу перенесла молодого человека из двадцатого века в немецкое Средневековье.
Перед ним был огромный зал, потолок которого замыкался вверху узкими сводами. Узкие и высокие окна, узкие и высокие двери, узкие и высокие стулья. Через окно падал солнечный свет, оставляя на широких каменных плитах пола четкий рисунок готического оконного переплета.
Молодой человек вошел в полосу света и остановился. Среди этой высокой и узкой мебели фигура его казалась особенно мала, неуклюжа, нелепа. Бóльшую дисгармонию трудно было представить. И это было не случайно: в этом контрасте был строго продуманный расчет режиссера.
Старый немецкий готический замок был сделан из фанеры, клея, холста и красок по чертежам, этюдам и макетам выдающегося архитектора, который мог с честью строить настоящие замки и дворцы. Но мистер Питч – «Питч и K°», – владелец киногородка, платил архитектору гораздо больше, чем могли бы уплатить ему титулованные особы за постройку настоящих замков, и архитектор предпочитал «строить» замки из холста и фанеры, получая за них большие доходы.
В средневековом замке – вернее, в углу зала и за стенами – шла суета. Рабочие, маляры, художники и плотники под руководством самого архитектора заканчивали установку декораций. Необходимая мебель – настоящая, а не бутафорская – уже стояла в замке. Инженер-электрик и его помощник возились с юпитерами – огромными лампами, во много тысяч свечей каждая. Кинофильм рождается из света, – немудрено, что свет составляет главную заботу постановщиков. Мистер Питч и K° могли позволить себе такую роскошь: устроить огромный павильон под землей, чтобы не зависеть от капризов дневного освещения.
Из-за декораций выглядывали статисты и статистки, уже наряженные в средневековые костюмы и загримированные. Все они с любопытством, почтением и в то же время невольной улыбкой смотрели на молодого человека, стоящего в «солнечном» луче посредине залы.
– Сам…
– Антонио Престо…
– Боже, какой смешной! Он даже в жизни не может постоять спокойно ни одной минуты.
Да, это был сам Антонию Престо, неподражаемый комический артист, затмивший славу былых корифеев экрана: Чаплинов, Китонов, Пренсов.
Антонио, или Тонио, Престо, итальянец по рождению, немец по воспитанию и теперь, во славу американской кинематографии, «американец» по договору, он был «куплен» мистером Гофманом. О доходах Тонио Престо ходили баснословные слухи, и доходы эти были действительно баснословны. Его артистический псевдоним чрезвычайно метко определял его стремительную сущность.[1] Престо ни секунды не оставался спокойным. Двигались его руки, его ноги, его туловище, его голова и его неподражаемый нос.
Тонио был своего рода чудом природы. Какая-то лейденская банка, неиссякаемый аккумулятор смеха. Трудно было объяснить, почему каждый его жест возбуждает такой неудержимый смех. Но противиться этому смеху никто не мог. Даже известная красавица леди Трайн не могла удержаться от смеха, хотя, как утверждают все знавшие ее, она не смеялась никогда в жизни, скрывая свои неровные зубы. По мнению американской критики, смех леди Трайн был высшей победой гениального американского комика.
Свой природный дар Престо удесятерил очень своеобразной манерой игры. Престо играл исключительно трагические роли. Для него специально писались сценарии по трагедиям Шекспира, Шиллера, даже Софокла… Тонио – Отелло, Манфред, Эдип… Это было бы профанацией, если бы Престо не играл своих трагических ролей со всей искренностью и горячностью истого итальянца.
Комизм Бэстера Китона заключался в противоречии его «трагической», неподвижной «маски» лица с комичностью положений. Комизм Тонио Престо был в противоречии и положений, и обстановки, и даже его собственных внутренних переживаний с его невозможной, нелепой, немыслимой фигурой, с его жестами паяца. Быть может, никогда еще комическое не поднималось до таких высот, почти соприкасаясь с трагическим, но зрители этого не замечали.
Только один человек, крупный европейский писатель и оригинальный мыслитель, на вопрос американского журналиста о том, как ему нравится игра Антонио Престо, ответил: «Престо страшен в своем безнадежном бунте». Но ведь это сказал не американец, притом сказал фразу, которую даже трудно понять. О каком бунте, о бунте против кого говорил писатель? И об этой фразе скоро забыли. Только сам Антонио Престо бережно сохранил в своей памяти этот отзыв о нем иностранца. Антонио Престо казалось, что единственному человеку удалось заглянуть в его душу.