Я просыпаюсь и сквозь ещё не открытые веки вижу яркие язычки, пляшущие в печке. По лицу растекается нежная теплота, в носу и глазах легонько пощипывает дымок. Заворожённо смотрю на пляшущий огонь, который то и дело прикрывает своим широким телом мелькающая перед печкой бабушка. Она, улыбаясь, поворачивает ко мне голову, говорит вполголоса, сильно налегая на звук «о»:
– Встал? Ну, айда блинчиков-то. Пока горяченьки.
Сладко потянувшись и зевнув хлопаю ладошкой по кровати. Бабушка понимающе усмехается и ставит мне на кровать тарелку. Кладёт на неё горячие, ароматные, пышные блины, куриным пёрышком густо размазывая по ним растопленное масло. А я с надеждой смотрю на низ входной двери: если там иней – то мороз сильный, а мороз сильный – в школу не идти. Сердце переполняет счастье – там лёд! Дверь, взвизгнув, открывается. Впустив перед собой белое морозное облако и запах табака входит отец. Он смотрел корову, которая вот-вот должна отелиться.
– Ну? – строго спрашивает бабушка, скрестив руки сверху на своём высоком, прикрытым цветастым запоном (фартуком) животе.
– Ну, чё ну? – ворчит отец, стаскивая с ног валенки, – лежит, серку жуёт. И не собиратся вовсе.
Бабушка, сокрушённо вздохнув, вытирает руки краем запона и подаёт мне очередной блин.
– Мам! Опять в кровати кормишь! – укоряет отец.
– Нетрог (пускай) понежится маненько, – машет на него рукой бабушка, – не увидишь, как вымахат, улетит из домУ-то… – и смахивает кончиком полушалка набежавшую слезу.
– Пап! Чё, морозно? – спрашиваю, с надеждой, смачно причмокивая.
– Да не шибко, – огорчает отец, уходя в переднюю.
Смотрю на ласково тикающие бабушкины ходики – семь часов.
– Мам-стара, радиву включай! – кричу бабушке в надежде услышать хрипловатый, с мордовским акцентом, мужской голос: «Внимание, внимание! Говорит радиВВоузел. Сегодня, в связи с низкой температуРРой, отменяются занятия с первого по восьмой. КлассоВВ. ПоВВторяю…»
– Дак радиво-то уж сколь дён не работат? Чай, изломалось.
Вскакиваю, как ошпаренный, с кровати. Натягиваю штаны, прыгаю босыми ногами в валенки, лезу на печку за телогрейкой.
– А батюшки! Куды ты? – вскидывает руки бабушка.
– На двор!
– Дак иди в ведёрко, застудисся!
– Не! Я быстренько!
Вылетаю на улицу, запрокидываю голову на огромное жёлтое пятно посреди бездонной черноты. С удовольствием отмечаю: седое кольцо вокруг луны – значит крепкий мороз. От заснеженных крыш поднимаются серые столбы дыма, разносят вокруг чУдный аромат пекущегося хлеба и, упираясь в чёрную высь, растворяются там.
Бегу что есть мочи к другу. Под ногами, отражая жёлтые лунные искорки, громко хрустит снег. Влетев в сени и распахнув дверь в избу ору что есть мочи:
– Тёть Надь! Нынче учат!?
Та, испуганно вздрагивая, поворачивается от печки:
– Господи! Оглашенный! Что ж ты орёшь-то так? Не учат, не учат. Щас пЕредали. Иди к печке скорее. Озяб вон весь.
– Не-е! – выкрикиваю радостно и, вытирая под носом, поворачиваюсь к сладко сопящему из-под одеяла другу, – через час зайду! Выйдешь!?
– Да выйдет, выйдет, куды он денется, – смеётся его мать, – в школу нельзя – мороз, а на улице цельный день носИться можно? Это как? И мороз ведь им – хоть бы что, нипочём…
Нипочём… Нипочём оттого, что детство! Оттого, что счастье! Оттого, что бабушка еще жива…
Загребая дорожную пыль босыми ногами, будто по рассыпанной чёрной, горячей муке, задумчиво брели два закадычных другана: белобрысый, кругленький Митька и сутуловатый, худощавый, в неизменном чёрном картузе, Костька. Сзади телепался маленький – моложе друзей на целых два года! – семилетний Серёжка. Вдруг Костька резко остановился. Ужас отразился на его лице, будто он увидел саму бабу-Ягу в ступе.
– А-а-а… Ху-у! Робя-а-а! – прошипел он леденящим голосом. Мурашки побежали по спинам мальчишек. Они замерли и, открыв в ужасе рты, уставились на Костьку. Серёжка вцепился ему в руку, уставился на него немигающими, широко раскрытыми глазами и прошептал, прерывисто дыша:
– Костинька… Чё-ё?
Костька, будто очнувшись от оцепенения, обвёл мальчишек удивлённым – дескать: вы чё это так испужались? – взглядом, и спокойно протянул:
– У Варёночки яблоки – во-о! – и он развёл руки в стороны, показывая, какие огромные яблоки в саду его соседки – старой, сгорбленной старушки, которую все, и старые и малые, звали – Варёночка. Серёжка облегчённо вздохнул. Митька свирепо посмотрел на Костьку, открыл рот, но не найдя в своем лексиконе таких грозных слов, которых заслуживал бы Костька, зло сплюнул, мотнув головой. Но злость всё-таки просилась наружу, и он её выпустил, отвесив лёгонького подзатыльника… Серёжке.
– Ты чё….? – возмутился от неожиданности Серёжка. Митька немного замешкался с ответом, но природная сообразительность выручила его:
– А то! Ты вчерась Стёпку дразнил?!
– Дык все дразнили! А мне чё, нельзя?! – с негодованием выпалил Серёжка.
Степан Иванович – деревенский дурачок. Ума ему Бог не дал совершенно, но дал способность виртуозно играть на балалайке. Целыми днями Степан в любимой им солдатской форме, подаренной очередным демобилизованным земляком, шлялся по деревне и распевал под балалайку сочинённые им тут же частушки. Мальчишки любили подразнить его, но Стёпа сильно не обижался, только улыбался беззлобно, да ещё громче играл и пел.
Митька с Костькой Степана Ивановича не дразнили никогда, наоборот, часто сами заступались за него, отвешивая подзатыльники направо и налево (правда, только тем, кого сами не боялись).
– А вот Костинька, прохерссор твой, не дразнил! А знашь, чё не дразнил? А то, что сам знат, что ишшо дурней Степки во сто раз!
Серёжка предусмотрительно, зная по опыту, что сейчас с друзьями – начнётся, отошел в сторонку!
После недолгой перебранки и упоминания про недостатки всех их родственников, друзья, сжав кулаки, перешли к активной фазе скандала…
Всё это обычно быстро заканчивалось. И вот уже приятели молча, делая вид, что вообще незнакомы друг с другом, брели дальше. Расстроенный Серёжка то плелся сзади, то забегал вперёд. Пытался что-то спросить у друзей, как-то растормошить их: нужен был повод, толчок к примирению. И таким «поводом» мог оказаться он – Серёжка. Он знал, что иногда примирение у друзей наступало, когда они, отвешивая друг другу тумаки, вдруг сообща переключали злость на того, кто был рядом – ведь общий враг сближает больше, чем страстная любовь!