Мой первый литературный опыт. По мотивам Марка Твена
Этот рассказ я написал давно. Он и стал моим первым прозаическим опытом. Дело было в начале 80-х годов прошлого века. Рассказ был простенький, история списана с натуры, как я услышал ее в изложении очевидца – нашего Кузьмича. Мы с моим другом Антоном работали тогда на стройке, в бригаде плотников-бетонщиков. Работать нам было неохота, мы мнили себя литераторами, в вагончике, в котором жили втроем – с нами еще Леха, он был отделочником и работал в другой бригаде, на другом участке – постоянно собиралась публика, которую мы определяли как богему. Мы читали стихи, пели под гитару, иногда слушали классическую музыку на примитивном проигрывателе – проигрыватель часто ломался, да и пластинок было мало. Ну и, конечно, сочиняли. Часто – ночами, поэтому регулярно опаздывали на работу. Бригадир косо на нас поглядывал, но молчал до поры.
В бригаде был один старый (старый – по нашим меркам: два года до пенсии; мы-то, сопляки, только-только подбирались к своему 25-летию), кадровый рабочий. Звали его Анатолий Кузьмич, или просто Кузьмич. Он был сухонький, невысокий, но жилистый и рукастый. Плотник-бетонщик он был высшего разряда, а еще – каменщик, стропальщик и Бог знает кто. И великий мастер травить анекдоты, а чаще того – истории из жизни. И вот однажды после обеда, когда бригада перекуривала в вагончике, бригадир Володя попросил:
– Кузьмич, расскажи молодежи, как в прошлом году тебя милиция замела за доброту твою!
Кузьмич разогнал ладонью чужой дым – сам не курил, – рассказал незамысловатую, но действительно смешную историю. В эпоху повального дефицита – а я рассказываю про то время, про ту эпоху – пиво, например, в нашем небольшом поселке было событием. И вот привезли в выходной пиво, а у Кузьмича на тот момент случились шальные деньги – что-то кому-то где-то построил или отремонтировал, – проходил мимо машины, с кузова которой это пиво продавали. Из деревянной бочки наливали в бидоны. У машины, конечно, толпились мужики. Черт ли Кузьмича дернул или бес нашептал, только пошелестел он в кармане своими сбережениями, подошел к машине сбоку и говорит продавщице:
– А продай мне бочку!
Та не поняла сначала – думала, он пустую бочку просит. А когда поняла – растерялась. Ну и продала. Кузьмич мужиков попросил, те сняли бочку, не понимая еще – в чем дело. Он ее раскупорил, попросил у водителя шланг чистый – не тот, через который он бензин сливает, – вставил шланг в бочку и говорит мужикам:
– Угощайтесь!
Те оторопели. А когда поняли, что он им бесплатное угощение предлагает – ну, тут пир и пошел.
– Только я с тех пор понял: халява – самое страшное для нашего человека, – говорит Кузьмич. – Они сначала-то очереди держались, а как бочка убывать стала – давай друг друга отталкивать. Я было вмешался – ну, прилетело мне.
А кончилось и вовсе смешно, хотя и грустно. Неподалеку от площади, где злосчастная машина с пивом стояла, находилось отделение милиции. Из окна блюстители увидели непорядок, вышел молоденький сержантик, мужиков усмирил – и спрашивает у продавщицы: кто, мол, инициатор беспорядков? Та и укажи на Кузьмича. Ну, его и загребли, а за сопротивление – не хотел он идти, все пытался рассказать – как на самом деле было – еще и пятнадцать суток влепили.
– А у нас – объект срочный, сдача, – это уже Володя, – пришлось аж через начальника стройки его из каталажки вызволять.
Мы в вагончике над историей посмеялись, пошли работать. А потом я написал про это художественный рассказ, кое-что изменив и приукрасив, конечно, и понес в редакцию.
Рассказ у меня не приняли. Заместитель редактора районной газеты, куда я принес рассказ, ничего толком сказать не могла сначала. Долго шелестела бумажками, хотя рассказ был всего на двух страничках. Потом вздохнула:
– Приходи завтра, поговорим.
О чем было говорить? Ну нет – так и сказала бы: «Не подходит!»
Я пришел завтра. Уже по тому, как тяжело и брюзгливо кряхтели под моими шагами ступени скрипучей лестницы, поднимая меня на второй этаж, я понял: ничего хорошего меня не ждет. И заранее жалел об этом. Рассказ был принесен с дальним прицелом, я очень хотел устроиться на работу в эту газету. Но редактор, нестарый, сорокапятилетний примерно мужик с убегающим взглядом, брать меня упорно не желал. И не отсутствие образования было тому виной – половина его корреспондентов не имела журналистского образования (район – не город), – а что-то другое, о чем он не говорил. И вот теперь тяжкое бремя ответственности за очередной отказ он переложил на хрупкие плечи своей замши, слабой и доброй женщины. А сам ушел в отпуск. Она бы, может, и напечатала, да и на работу бы взяла, пожалуй, но – установка.
В кабинете заместителя редактора, кроме нее, был еще один человек, я его узнал. Это был парторг стройки. Он иногда приходил к нам в вагончик, в котором мы жили втроем с моими друзьями, приходил чаще всего в отсутствие меня и Антона, специально стараясь застать на месте одного только Леху, который часто работал в ночную смену. Леха с виду казался простаком, и парторг пытался этим воспользоваться. За нашим вагончиком гуляла по стройке и поселку (потом он стал городом) дурная слава: будто были мы не то диссидентами, не то сионистами, и собирались у нас темные личности. Диссидентами мы были, наверно, потому, что часто громко вслух читали Евтушенко и Вознесенского, которые нам тогда казались самыми смелыми на поэтическое слово, а сионистами – потому что к нам часто действительно приходили две «темные личности», два московских еврея, люди живые, в меру просвещенные, а по условиям поселка – так просвещенные сверх всякой меры. Я их называть по именам не стану, они нам дальше в повествовании не понадобятся.
Парторг примитивно пытался расколоть нашего Леху на какое-нибудь нечаянное признание. Он просил налить себе чаю – отказать ему Леха не мог, парторг стройки, а вагончик – ведомственный, – потом поднимал к потолку глаза и, как бы вспоминая что-то, произносил, например:
– Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху огнем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал Бог знает с кем во фраке, – и спрашивал у Лехи: – Как там дальше – не помнишь?
Леха местами был человеком девственным в части культуры, но кое-что знал. Неиздаваемый еще Бродский у нас в рукописях водился. И простаком Леха не был. Он, конечно, мог сказать парторгу, что у автора – не «огнем», а «гвоздем», и не «Бог знает с кем», а «черт знает с кем», – но зачем? Леха наивно спрашивал: