Жизнь у Алеши простая, хорошая, как плотное ватное одеяло бабушки Оли – то, что все из разноцветных треугольников сшито. Бабушка Оля говорит, что это особое одеяло, «завороженное». Такое одеяло приносит только пухлые, приятные сны; бережет от того, что живет в шкафу и под кроватью, почихивая, поскрипывая в пыльной тьме, перекатывая там круглые, как лохматые зеленые мячики, тихие клубки пыли.
Алеша не знает, что такое «завороженное». Это слово длинное, многослойное, как мамин салат с селедкой и овощами – нужно долго тыкать вилкой, раз за разом, прорывая узкую дорожку в красном, желтом и белом, чтобы добраться до нижнего жирного кусочка соленой рыбы, восхищенно замирая над тарелкой от рябкого вида овощного многоцветья, раскинувшегося по белому.
Ватному одеялу в разноцветных треугольниках много лет, гораздо больше, чем самому Алеше. Бабушка Оля, откинув с края стола белую скатерть в кружевах, перебирает смешными скрюченными пальцами круглые, пахучие гречневые крупинки, отделяет черные и тихо журчит сама себе под нос рассказ, не особо рассчитывая на Алешино внимание. Но Алеша слушает, сосредоточенно выводя на листе круглые линии – сначала ярко-синие, потом коричневые и оранжевые.
На его рисунке бабушка Оля откидывает с края стола угол скатерти, расправляя ее сгиб в ровную линию, высыпает весело подпрыгивающие крупинки горкой на клеенку под скатертью, ставит на колени эмалированную миску, в которую с тихим шорохом смахивает маленькие кучки чистого коричневого цвета, и говорит, говорит. За спиной у бабушки Оли большое зеркало, в котором отражается ее квадратная спина в солидном велюровом жилете и худые ноги, обутые в фетровые тапочки и толстые носки коричневой шерсти. В отражении не видно рук, но локти ее зеркального двойника так же мерно поднимаются и опускаются, а затылок покачивается почти как маятник часов, ритмичное движение которого видимо Алеше боковым зрением.
– И вот, значит, я ему и говорю: «Не пойду я за тебя, Михаил, пока не сошью себе приданое». Принято у нас так в семье по женской части. А не было же ничего, ничего, Алешенька, не было – ни тканей никаких, ничего другого. А мы-то с мамонькой вообще бедно жили: мои полкопейки да ее копейка – вот и все хозяйство. Я служила в школе – полы мыла, убирала, а мамонька – на заводе, при алюминиевом производстве.
А он, дед-то твой, ведь младший офицер, а семья у него – мать учительша, отец первый секретарь райкома, сестра старшая актриска, в Ленинграде служит, как я приду туда голая и босая?.. Попрекать потом будут, что подобрал безродную. И я дала себе и ему зарок, что за год, ни копейки от него не взявши, соберу себе гардероб, да еще белья сундук, чтобы, значит, на первых порах хозяйствовать. Нанялась в три семьи богатые еще кроме школы – убирать, стирать, готовить, за детьми досматривать. Денег не брала – хозяйки мне давали тканей отрезы, пуговиц от сношенного, кружев там, если что снашивалось, – а кружева красивые, жалко их. Спарывали, мне отдавали. Не все: кружева – они ведь дорогие.
А еще ходила на рынок и покупала перья с-под кур и гусей, пуха немного – была там такая бабка Луша, возила птицу, своя у нее птица была, дворовая. Так она, как суббота, смотрит, я иду рядами, так сразу раз – и перьев мешок небольшой с-под прилавка тянет. Потом-то, в последние месяцы, так-то стала давать, без денег, – знала-то, что я приданое собираю.
Да все знали, что – город-то меньше тазика. Учительша в школе мимо ходила, кривилась – не одобряла, значит, сыновнего решения со свадьбой. Она идет – в красивом вся, духами пахнет – духи такие, «Красная Москва» были, наподобие царских. А я шваброй шорк-шорк, деревянную лестницу мету, а сама думаю, как наволочки-то простегать – двойным швом или тройным. Она постоит, посмотрит на меня – а я даже ничего не замечаю, мету себе и думаю, как платье шить буду на лето, как раз отрез крепдешина достался за работу. Красивы-ы-ый!.. Но маленький. А мне что, я сама была маленькая, тощая – как раз хватало, если все посчитать. Смотрит она, значит, а потом так тихо говорит, а голос у самой злой: «Какие, Олечка, у вас традиции в семье замечательные, практически помещичьи. Никакого, значит, замужества без приданого за невестой?.. Ах, как интересно. Практически послушание получается. Семь рубашек из крапивы, семь железных сапог». А я мету себе и не слышу, что она такое говорит – так сильно про платье думаю, какая я в нем красивая буду да как Мишу встречу.
Потом я узнала уж, что она Мишеньке-то, а он-то, дедушка твой, уехал на год на заставу на Дальний Восток, письма слала в армию, что я, мол, веду себя нехорошо-недостойно. А Миша ей на то письмо ответил, что оставили бы вы, мамаша, Олю в покое – а то, мол, рассоримся. Я, мол, сам невесту свою знаю получше вашего. А происхождение-то у нас с мамонькой было самое правильное, по тем-то временам, рабоче-крестьянское. Прадеды-то Демидова крепостными были.
Ну вот нашила я, значит, два сундука: в одном платья, рубашки ночные, во втором – подушки, скатерть большая, белье. Днем и вечером, значит, работала, а по ночам шила. У соседки по бараку нашему, бывшей лагерницы, была машинка швейная, дореволюционная еще. Соседка была из интеллигентных, сидела по политической. Пока сидела, муж ее заново женился и даже детей успел родить, ей из имущества только машинку отдал. А как все сделала – думаю: «Так у меня ваты еще полшкафа, да и Михаил еще через два месяца только вертается, да и обрези тканевой осталось много». Дай, думаю, сошью одеяло. А я вату ведь покупала и складывала, покупала и складывала. Дорогая она была, вата-то, и редкая. Думала, пальто сшить и одеяло детское, задел на будущее приданое ребеночку, уж кто там будет – сын или дочка.