Меня зовут Катерин.
Когда моему батюшке, коему я обязан этим именем, заметили, что сына так называть не следует, он хихикнул, а потом сел за пианино и взял несколько аккордов из «Катерины Измайловой». Не берусь судить, те ли самые аккорды вызвали знаменитую передовицу[1], но сумбура в моей жизни они породили немало. Впрочем, об этом ниже.
Свою выходку папаша объяснял правом на родительское творчество и… логикой. Если есть Валентин с Валентиной и Александр с Александрой, вопросил он, то почему не могут быть Катерина с Катерином? Что касается матери, то она умерла спустя две недели после того, как я был явлен миру, и назвать папашу идиотом уже не имела возможности. Так я и остался Катерином.
Папаша был скрипачом в симфоническом оркестре, слыл за малахольного, и моя бабушка по матери, Серафима Алексеевна, пока я пребывал во младенчестве, не допускала его ко мне почти на пушечный выстрел. Бабушка Сима была человеком с ярко выраженным собственным мнением, и мне непостижимо, как она допустила, чтобы я был наречен женским именем, хотя, полагаю, она и сама считала это собственным упущением, строя соответствующую политику по отношению к зятю.
А тому того и надо было. Спустя полгода от начала вдовства он основательно закрутил с альтисткой из того же оркестра и даже однажды привел ее в дом. Это переполнило чашу терпения бабушки, которая залпом влетела к отцу, заявила, что отныне лишает его всех родительских прав, что ребенок будет жить исключительно у нее и только ей отныне решать, когда и главное где ему можно будет видеть сына. Папаша пожал плечами, информировал экс-тещу о беременности альтистки, получил табуреткой по лбу и был отлучен от меня навсегда. По крайней мере, теоретически…
В то время бабушка была в начале четвертого десятка, очень даже недурна собой и еще вполне могла устроить свою жизнь. Но эта жизнь – с того самого дня, когда родитель в полной мере оценил табуретку как орудие тещи, – была полностью отдана внуку. Бабушка стала мне и отцом, и матерью, и вообще наставником по подавляющему большинству вопросов, в том числе и не житейских, хотя сама образования не получила, работая то воспитательницей в детском садике, то учительницей рукоделия в школе.
Вышла она из среды московских мещан и была крещеной еврейкой. Прадед мой, несмотря на то что служил простым бухгалтером, имел огромную квартиру в Староконюшенном переулке и мог позволить себе наградить дочь за золотую медаль, с которой была окончена гимназия, поездкой в Италию. В поезде бабушка познакомилась с молодым бородатым и смуглым красавцем, ехавшим туда же учиться живописи, и на вокзале в Риме они поклялись друг другу не расставаться. Как ей удалось утрясти это с родителями, мне неизвестно, только оттуда они отправились в Неаполь, где им удалось снять комнатку в мансарде.
Над моим изголовьем висит картина деда, где бабушка изображена сидящей в этой мансарде на подоконнике – в полупрофиль, обхватив руками колени. Картина насыщена зрелой истинно мужской чувственностью, но вместе с тем и до краев наполнена юношеской нежностью, интимностью, какой-то слишком целомудренной, почти непорочной. Будто бы была как бы два в одном и не вписывалась ни в одну из его творческих концепций. Хотя бабушка очень скупо рассказывала о том периоде своей жизни, тем не менее я едва ли не с детства верил, что это были их самые счастливые дни, ибо такое полотно под тяготами невзгод было бы просто неподъемно. Позже она подтвердила сама – так, собственно, и было.
Из того, что рассказывала бабушка, я сообразил, что образ их жизни был таков: дед сидел перед холстом и работал до изнеможения, а она варила ему кофе и жарила каштаны. Дед был неприхотлив в еде и вполне довольствовался блюдом, которое было, по существу, изобретено. В отваренные и политые оливковым маслом спагетти она бросала мелко нарезанные помидоры, огурцы и слегка поджаренную нарезанную паприку. Когда были деньги, туда добавлялись и кусочки тушеной телятины. А поскольку деньги были нечасто, обходились без мяса, и дед по такому делу вовсе не роптал.
В то время они венчаны не были, и как она однажды выразилась – «им это тогда было не особенно нужно». Замечание вполне в ее стиле, поскольку она любила бросать вызов нормам общественной морали, и если подворачивался случай, никогда его не упускала. Картины деда почти не покупались, а жить довелось за счет… литературных гонораров, получаемых из местной русскоязычной газеты. Над этим можно смеяться до изнеможения, но что было, то было.
Дед строчил рассказики и выдавал их за переводы с английского, французского и даже норвежского. Если бы он пытался публиковать свои опусы под собственной фамилией, то их бы просто не печатали, поскольку его имя никому ничего не говорило. А тут были «переводы» маститых литераторов, и редактор охотно брал дедову стряпню, и что самое удивительное, такая химера, как авторские права, похоже, никого тогда не волновала. Бабушка аккуратно вклеивала вырезки в альбом, который сожгла в тридцать седьмом, когда пошли говорить, что деда вот-вот должны арестовать. Она назвала это вандализмом и не могла простить себе до конца своих дней.
В конце концов они таки обвенчались, но только после того, как родилась мама и надо было возвращаться домой. Собственно, домом для них был особняк моего прадеда, который владел сетью бакалейных лавок во Владикавказе, а потому как дед, будучи верным сыном своего народа, и слышать не хотел о том, чтобы жить в семье жены, выбора у бабушки не оставалось. По пути домой он просил сказать родителям, что она армянка. Поверить в это было проще простого, поскольку бабушка была необыкновенно хорошенькой смуглянкой, и ее наверняка приняли бы за армянку, тем более что это было горячим чаянием всего семейства.
– Нет, Артур, лгать не буду, – ответила бабушка. – Если не ко двору окажусь, уеду тотчас же.
Во Владикавказе их встречали зурначи и двадцать фаэтонов, вместивших огромную родню, а главное всю свору погосовских тетушек, сгоравших от нетерпения увидеть невестку. Бабуле подфартило особенно: она оказалась рядом с колченогой теткой Воскинар, принадлежавшей к числу тех въедливых старых дев, которым не терпелось сразу же дойти во всем до самой сути.