1
– С каких слов начинаются «Двенадцать стульев»? – спросил я, считавший себя знатоком романа и потому присвоивший себе право экзаменовать всех и каждого на его знание.
Мне было двадцать два, я был невероятно самоуверен и – подобно подавляющему большинству молодых нахалов – страдал от завышенных самооценок.
– А с каких слов начинается двадцатый Сонет Шекспира? – последовал немедленный ответ, и я, уже успевший на отлично сдать экзамен по зарубежной литературе, почувствовал себя крайне неуютно.
Сонет был мне неизвестен, и вообще к подобным вопросам я не привык, относя их к сфере собственных прерогатив, а то, что мне моим же оружием дала сдачи девчонка, уже больше походило на позор.
Девчонку звали Анаит.
Я даже ухитрился уронить нож, дабы был повод залезть под стол и оценить ее ноги, которые оказались очень даже приличными, и уже этого было достаточно, чтобы ангажировать их на твист.
Назвать ее красавицей» я бы не рискнул. Точнее была бы цитата из Фаины Раневской: – «Я никогда не была красива, но всегда была чертовски мила».
Она была действительно мила, притом чертовски. Большие выразительные глаза, цвет которых составлял резкий контраст матовой коже, столь распространенной на юге с характерным для него смешением кровей, светились некоей недосказанностью, будто бы она задалась целью оставаться для окружающих не совсем понятной. Тонкие, но вместе с тем чувственные губы были изящного волнистого рисунка и вместе с острым подбородком образовывали на редкость изысканный ансамбль, и казалось, ей не хватало только шляпки с вуалью, чтобы сойти с рекламы польских духов «Быть может…», от которых с ума сходили в ту пору все женщины. И вообще вся она светилась некоей экзотичностью, будто была обитательницей затерянного в океане острова, чудом оказавшаяся среди стандартных акселератов конца шестидесятых, грезивших «Битлзом», твистом, КВНом и джинсами. Но больше всего в ней поражала почти достигавшая талии коса. И даже не столько сама коса, сколько то, что ее не срезали, как давно сделали все мои знакомые девчонки, а напротив носили с подчеркнутым вызовом, как драгоценный раритет.
– Ну, забыли, а может, не знаете? – спросила Анаит, одновременно не позволяя мне войти в танце в контакт больший, чем позволяли действовавшие тогда правила приличия.
Она пришла на вечеринку, заручившись прикрытием, сказав родителям, что будет ночевать у подруги. Об этом мне стало, конечно, известно много позже, а сейчас я просто оценивал свои шансы на успех и находил их более, чем призрачными, ибо она прямо-таки исходила строгими семейными установками, сформированными южным моральным кодексом, а это была такая стена, через которую было не перепрыгнуть даже самым матерым наездникам, к коим у меня все-таки хватало ума себя не причислять.
– Шекспир не принадлежит к числу моих любимых авторов, – почти соврал я, признавая свое поражение и стараясь не замечать ее торжествующей улыбки.
Мы танцевали под Леннона, и мой закадычный друг Белый Гамлет (альбиносы у армян – большая редкость, и потому это было чем-то вроде его визитной карточки), устроивший вечеринку по поводу своего дня рождения, был невероятно горд, что ухитрился разжиться записями ливерпульской четверки. Они с Анаит были заняты в главных ролях в спектакле народного театра по культовой пьесе того времени «104 страницы про любовь», и Гамлет – без всякой надежды на успех – пригласил ее, но, как ни странно, она пришла.
И теперь дело двигалось, похоже, к сто пятой странице.
Гамлета я сумел отодвинуть, и тому пришлось сесть к своей Терезе, которая сохла по нему, как герань в обезвоженном горшке. Вне себя от радости, она тотчас же снеслась здравицей. Очередной тост, хоть на мгновение, нас с Анаит и разделил, но не понудил меня отпустить ее руку даже, когда я ухарски осушал бокал. И как только Леннон зазвучал вновь, мы опять были в круге. Она шла за мной охотно, даже позволив взять себя за талию, что было неслыханной смелостью, ибо женская талия в процессе ухаживаний была в ту пору едва ли не такой же запретной зоной, как и грудь.
– Вы хотите меня спросить еще о чем-то? – полюбопытствовала она, видимо, сочтя мою дерзость сигналом к продолжению дискуссий.
– Да, хочу…
Ни в меру либеральные родители Гамлета, поздравив сына ключами от мотоцикла, сделали ему подарок по тем строгим временам гораздо больший – уехали на выходные к друзьям в Сумгаит. И теперь счастливый именинник выключил весь свет. Компания разошлась по углам, и в комнате остались лишь мы с Анаит.
– О чем же?
– Вас можно поцеловать?
– Разве об этом спрашивают?
Я пытался сообразить, как воспринять эти слова, как поощрение или, напротив, вызов или даже предостережение, и, так и не найдя ответа, пошел по стандартному пути, сперва прикоснулся к ее губам, а потом медленно вобрал их в себя. Но вместо ожидаемых пощечин, которые в ту пору еще из моды не вышли, я чувствовал, что моя ласка не только принята, но и возвращена, и теперь мы жадно целовались, не обращая внимания на пару, которая неожиданно вошла в комнату и начала танцевать рядом.
Потом Анаит чуточку отстранилась, но танцевать мы продолжали, и когда вновь остались в комнате одни, и когда Леннона сменил Высоцкий, записи которого были в таком же дефиците, как и «Битлз», и даже когда стало светать.
Я сказал Анаит, что провожу ее, и она тотчас же согласилась, хотя и пришла с Гамлетом.
Бакинские рассветы, когда небо как-то сразу неожиданно приобретает бледно-шафрановые тона, а воздух с едва уловимым зефиром с нефтяных промыслов еще сохраняет прозрачность и свежесть ночи, – рассветы особые. В такие минуты чувствуешь, будто рождаешься заново. Со мной, во всяком случае, так оно и было.
Мы медленно шли улицами еще спящего поселка. Носил он в ту пору имя Степана Разина, поскольку находился у подножья горы с пещерой, где по легенде прятался со своей дружиной знаменитый атаман. Поселок утопал в цветущей сирени, и это почему-то множило мое ухарство, да так, что моя рука непостижимым образом не покидала ее плеча. А уже в «городе» (на языке жителей пригородов «городом» звался сам Баку) я рискнул на улице поцеловать ее вновь. При людях, средь бела дня! Это нарушало уже все местные представления о приличии, и желчный чистильщик обуви, раскладывавший под навесом свои причиндалы, тут же пошел орать, будто сел на бочку со скипидаром:
– Ахчи1, что делаешь?! Отец увидел бы, убил…
– Это верно сказано, – заметила она.