Пролог. «Здравствуйте, я – мальчик!»
Одна из самых ярких картинок твоего детства…
1980 год. Середина апреля. Неожиданно прижарило так, что, гуляя в сквере, ты разделся до трусиков и носился по золотым полянам мать-и-мачехи совершенно счастливый… Рвал и ссыпал мне в подол влажные, горячие цветы:
– Это – для черепахи! На обед!
Ты был один загорающий. Остальные дети, в основном, в свитерах, а то и в куртках. Прохожие с восхищением и завистью смотрели на тебя и почему-то все называли тебя девочкой. Это из-за твоих длинных каштановых волос, которые, к тому же, ещё слегка и вьются. И ресницы густые и длинные. А глаза такие волшебные!.. То карие, то тёмно-зелёные… Бывают и серого, стального цвета. Твои глаза меняют цвет от твоего настроения, от окружающей обстановки. И опять слышу: «Ах, какая девочка!» Тебе это надоело. Ты стал подбегать ко всем проходящим по Берёзовой аллее и – звонко, радостно представлялся:
– Здравствуйте! Я – мальчик, Антон! Мне четыре года и три месяца! Я загораю!
Если проходил кто-нибудь с коляской, ты заглядывал в коляску и вежливо спрашивал:
– Я – мальчик, а у вас кто?
Хватался за коляску и катил её довольно долго, совершенно по-взрослому беседуя с мамой, или бабушкой ребёнка. Потом бегом возвращался ко мне.
– О чём ты говорил с тётей? – спрашиваю тебя.
– О разном… – солидно отвечаешь ты. – У неё девочка, у неё тоже нет прививок, как и у меня, и тоже нельзя ходить в детский сад.
И – убегал знакомиться с новым прохожим:
– Здравствуйте! Я – мальчик…
…Да, именно той весной ты открыл мне удивительный закон жизни. Как-то вечером, засыпая, ты спросил меня:
– Мама, а ты знаешь, что всё на свете круглое?
– Нет.
– А всё круглое! Я – круглый, ты – круглая, и всё-всё круглое!
– Почему тебе пришло это в голову?
– Понимаешь, если полететь высоко-высоко… то можно увидеть, что всё – КРУГЛОЕ!
И я подивилась твоему открытию. Да, наверное… может быть…
– Ты мой маленький мудрец! – сказала я.
– Почему маленький? Я большой мудрец! – смеёшься ты.
Глава 1. Я ходила за три моря…
…Идём с тобой по берегу нашей бухты… Пять лет назад, когда у меня ещё не было тебя, моего милого говоруна, моего маленького философа, я бродила по берегу этой бухты одна, в страшных сомнениях и терзаниях, не понимая, почему и зачем со мной всё это случилось. И некому мне было сказать тогда, что для того, чтобы увидеть смысл и завершённость событий, надо полететь высоко-высоко…
Нужно полететь высоко-высоко… и тогда увидишь…
* * *
Как это бывает в критические моменты жизни, – всё сошлось…
Когда вернулась из Одессы, мама сказала: «Теперь ты будешь жить дома».
Но жизнь на их территории – это была по-прежнему странная жизнь.
Тоскливое лето 1974 года…
Дома – бушевал отчим. Бушевал молча. Но молчал он так испепеляюще, что находиться с ним под одной крышей было невыносимо. Он не мог простить мне моей поездки к отцу. Не мог простить этого – единственного за последние семнадцать лет (и ставшего последним) свидания.
Никакие обстоятельства жизни не влияли на его отношение ко мне. Точнее: что бы ни происходило в моей жизни, это только усиливало его неприязнь ко мне. И то, что я нарушила давний запрет (не ездить к отцу), несмотря на трагическое завершение моей отчаянной поездки, ещё больше ожесточило Фёдора. Он вёл себя так, как будто речь шла не о жизни и смерти, а просто о какой-то банальной детской провинности: ребёнку запретили есть шоколад – а он его взял и съел. И ребёнку за это надо устроить бойкот.
А бойкоты Фёдор умел и любил устраивать: он молчал. «Доброе утро!» – говорила я, когда мы встречались утром на кухне. Мы с ним вставали раньше мамы и Мариши, и эти ежеутренние встречи один на один на пяти квадратных кухонных метрах были для нас обоих большим испытанием. «Доброе утро!» – выдавливала я из себя, а в ответ – ледяное молчание, и только жёлтые желваки гуляют на его твёрдых скулах… Долго это вынести было невозможно.
– Мама, прости, не могу больше… Каптерев уезжает в Крым. Я этот месяц поживу с Людмилой Фёдоровной.
– Но потом ты вернёшься?
– Потом вернусь.
– Может, Фёдор утихнет за это время. Странный всё-таки он человек… Ну, что уж теперь ревновать тебя к отцу? Если отец умер…
Месяц я отогревалась у своей крёстной на Огарёва. Среди картин, камней, черепков… Спала на жёстком топчане Валерия, ходила утром за свежим хлебом в ближайшую булочную на Никитской, кормила во дворе голубей, поливала на лоджии цветы…
По вечерам, допоздна, сидели с Мамой Кошкой на их волшебной кухне, где вместо окна – солнечная афиша… О чём были наши разговоры? О самом главном – о смерти и о жизни после смерти – как оно там всё будет?.. А ещё – о любви…
Ездили вместе в Новую Деревню к отцу Александру. Я подарила ему книгу стихов «Метель жаворонков», которую посвятила своему отцу. Людмила Фёдоровна тоже подарила отцу Александру стихи. Он всегда принимал стихи с искренней радостью. В стихах человек раскрывается как ни в чём другом. Вместо исповеди можно протянуть листочек со стихотворением…
Я к Тебе возвращаюсь —
Как из душного плена,
Как из тяжкого бреда – на свет.
Я к Тебе возвращаюсь —
В клочьях кожи и пены…
Без Тебя мне спасения нет.
Ты сомненья развеешь.
Ты остудишь мне раны.
Ты всегда на пороге стоишь.
Ты один не изменишь.
Ты один постоянен.
И в очах Твоих – звёздная тишь…
* * *
Но потом пришлось вернуться «домой». Я ведь обещала маме.
Она в то лето очень любила меня. Жалела. Испытывала чувство вины, я это чувствовала, хотя она и не говорила об этом. Иногда осторожно расспрашивала меня об отце, о его родителях, вообще обо всей родне, которую мне довелось увидеть на похоронах, многих – первый и последний раз в жизни. Мама говорила, что только теперь видит, как сильно я похожа на отца. «Особенно взгляд у вас похож, – говорила она, – такой же синий и упрямый…» Мне это было слышать и сладко, и горько.
Наверное, и Фёдор в то лето с особой остротой увидел, что я похожа на кого-то другого. И этот «другой» теперь навсегда вошёл в нашу жизнь. Вот так: ушёл – чтобы вернуться…
Маришка подолгу в то лето смотрела на крошечную фотографию моего отца и сказала мне однажды: «Я хотела бы, чтобы этот человек был и моим отцом тоже. Я люблю его».
С Маришей мы говорили о моём отце часто – но шёпотом и при закрытых дверях комнаты. А Фёдор как будто чувствовал некий заговор. Он не выносил, когда дверь нашей комнаты была закрыта. Хотя разве не могут две сестры посекретничать? Ну, просто побыть наедине? Нет! Он ударом кулака распахивал дверь в нашу комнату и стоял в дверном проёме, высокий, худой, злой, с этими вечными, жёлтыми желваками на широких скулах… Стоял, как каменный истукан в степи, и испепелял нас молчанием. Маришка панически боялась его. Она была в эти минуты похожа на испуганную мышку. Бедная моя сестрёнка… Я тоже его боялась. Но не должна была показать это. Ради Маришки я держалась под его взглядом, как Жанна дАрк на костре… Мы смотрели в глаза друг другу, не мигая, пока он не выдерживал.