«От жажды умираю над ручьем».
Франсуа Вийон
Я – сын неизвестных мне родителей.
Подкидыш – на совести слабонервных.
С самого начала судьба держала меня вдали от близких.
Любая привязанность становилась для меня проклятием.
Пища любви оборачивалась для меня отравой и вызывала новый голод.
В спокойном опыте моей семьи я был вулканом, мечтающим об извержении.
Бог подарил сироте родственников. В семье бесплодных я получил жизнь.
Война, морившая меня голодом, спасла меня, приведя в наш город скрывающихся от нее беженцев.
Я требовал любви в ее легендарно-рыцарском варианте.
Я был мучителем преданных и был предан воображаемому.
Моим движущим стремлением было избавление от самого себя. Мое самоуничтожение вело меня по жизни.
Я любил своих приемных стариков. Наше взаимное раздражение друг другом связывало нас теснее, чем четыре стены нашего тесного сосуществования.
– Можно вообразить, что ребенка не было, – выкрикнул отец. Я получил оплеуху. Взрыв вулкана произошел.
– Он же больной человек, – сказала мать.
Я понял, что вместе с ними заболеваю сам.
В семье меня питали книжками, радио, телевизором.
Я заглатывал пищу голодным зверем, не насыщаясь. Я любил голодное существование. Я обожал учиться и ненавидел школу.
Хаотическое чтение вырабатывало логику моих зигзагов по жизни.
Злые силы цеплялись за меня как могли, и я старался найти для них нужный канал. Они создавали из меня что-то.
Я был красивым для всех, кроме самого себя. Влюбленный в себя, я себе не нравился.
Моя первая запредельная любовь неумолимо опустила меня на землю.
Я был храбрым рыцарем в латах, стесняющимся посмотреть ей вслед.
Она была признанной красой в школьном обиталище недавно вылупившихся ценителей.
О моей тайне оповещал мой напряженный лик, когда я проходил мимо нее, не замечая. Страсть, полыхавшая во мне, семнадцатилетнем, выражала себя недоброжелательством. Я глаголил о ней, моей красе, пренебрежительно.
В девятом классе ее увезли родители в Германию. Весь девятый ее не было. Говорили, что командировка жестокосердного отца продлится год.
Никогда не было у нее безвестного рыцаря вернее ненужного меня.
В многолюдной школе я год мучился одиночеством. Я был рыцарем, изничтожавшим себя счастьем ожидания.
Год жизни посвятил я надежде проигнорировать ее появление.
Я дежурил при ее забывающемся лике с упрямством маньяка.
Изобретение собственного механизма существования (через боль) давало мне свободу одиночества.
Я любил любить ее и страдать из-за нее. Страдание от ее отсутствия заполняло мою жизнь. Отобрать его у меня никто не имел права.
Я черпал из колодца отчаяния живую воду.
Она вернулась, любовь моя, чтобы я мог игнорировать ее весь десятый.
Затмение кончилось. Жизнь засветилась больным солнцем смысла. На моем необитаемом острове вновь появилась королева в школьной форме. Моя фантазия украшала ее достоинствами и пышными одеяниями.
Мне в голову не приходило, что я о ней ничего не знаю.
Пьедестал мученичества под ее ногами я складывал из драгоценных камней своих эмоций.
Я дорожил ими. Никто не мог прикоснуться к святыне в храме моего воображения.
В великолепии своего отчаяния я чувствовал себя изысканно возвышенно.
Я любил королеву. Как гусино-подобно проплывала она мимо меня, неопознанного раба, даря мне мое наслаждение страданием.
Я жил восторгом и болью днями и ночами.
Я хотел жить только этой болью. Боль заполняла пустоту во мне. Я был переполнен пустотой.
Особый соблазняющий вкус мученичества почуял я в те дни.
И вот пришел роковой момент – она на меня взглянула.
Случайность сменилась вниманием.
Надо быть подготовленным, чтобы выдержать с достоинством счастье первого взгляда прекрасной дамы. Надо иметь нервы.
Можно бежать взглядом? Я ретировался, удрал в панике. Панику я заэкранировал холодностью.
Момент ушел, чтобы остаться со мной на долгие лета.
Я отсутствовал на уроках, присутствуя там, чтобы мысленно сочинять к ней письма.
В ненаписанных письмах я открывал ей тайну моего существования: боль от жизни родилась со мной и теперь со мной росла и мужала. Когда боль стала больше меня, я написал ей стихи.
Произведя над моими эмоциями эту хирургическую операцию, я почуял облегчение.
Накал страстей во мне снизил температуру до хронического жара. Во мне организовалось пространство для новой боли, и я ринулся на поиски ее с новым вдохновением.
Испытав на своем первом стихе счастье и облегчение творения, я постиг чудо созидания. Я ощутил себя на пороге тайны.
Я причастился. Моя Венера родилась из пены боли.
Я уловил, что в страдании есть кайф. Я изучал его. Детально и тщательно я вытачивал собственную погибель.
Какая болезненная окрыленность пришла после второй встречи глазами.
Шок окрыляет. Шок открывает шлюзы одаренности.
Хронически я видел ее сквозь краски павлиньего хвоста моего воображения. Я загораживался этим веером, ставя его между собой и происходящим с любой стороны горизонта.
Медленно, медленно стал прорисовываться из себя Я.
Она травила меня наслаждением своего присутствия во мне.
Она нанесла мне ранение открытием ее присутствия на земле, и теперь я жил, восхищенно теребя рану.
Я расходовал ресурсы фантазии на ваяние ее двойника во мне, чтобы быть навсегда вместе.
Мое внутреннее ваяние ее образа становилось тем интенсивнее, чем реже я ее видел.
Возможность несоответствия не навещала мой разум пробуждающим лучом безжалостной реальности.
Медленное сгорание в печи собственной страсти дарило мне грусть созерцания плодородного пепла.
Когда мне становилось слишком пусто во внутренней камере-одиночке изолированности, я звал на помощь моего мучителя.
Боль приходила немедленно и служила мне компанией.
Как-то во сне краса моя сказала мне в упрек: «Не используй меня для своего изничтожения».
Из череды происходящего я отфильтровывал жемчужины образов и сюжетов.
Они откладывались несобранной мозаикой в потайном месте моего сознания.
Я родился на кресте и не знал эмоций кроме боли.
Жизнь моя защищена положением хронического смертника.
Суть моего визита на землю, как я это тогда понимал, заключалась в пожизненной дыбе.
Остальные вокруг меня еще только зарабатывали на крест. Я уже был там и наше понимание друг друга сводилось к коммуникации палача с жертвой, где каждый старательно соблюдал свои обязанности.
Был школьный бал. Убогое зрелище с танцем конькобежцев.
Был я, тоскующий от страха, что покажу свое унижение быть одному в массе.
Я ощущал унижение радостной жизнью.
Объявили танец, где можно было разбивать пары. Я сказал бодро тому, с кем обычно сидел за одной партой и больше этого знать о нем не хотел: «Пойдем, разобьем».
Мы разбили ее с тем, о ком ходили сплетни об интимнейшей с ней близости.