ФАРШИРОВАННЫЙ КРОЛИК
Часть первая
май 1914 года
На верхней палубе стояли двое: мужчина и женщина. В руках у мужчины, в белой паре и такого же цвета котелке, была пшеничная булка. Разговаривая с женщиной, он то и дело отламывал от булки кусочки и бросал в воду. Речные чайки, пронзительно вскрикивая, пикировали на них сверху и выхватывали из воды клювами. Впрочем, некоторые куски до воды не долетали, – птицы хватали их на лету.
Его спутница была похожа на классную даму, только очень молоденькая. В сером платье с черными сборками, и стеклоярусом. На голове шляпка. Во время беседы она больше смотрела на проплывающий мимо берег, чем на собеседника.
– Вы сами откуда будете? – спрашивал мужчина.
– Я из Владимира, – отвечала женщина.
– Понятно, земляки, значит! А я – вятский.
– Поздравляю.
Шутка мужчины не удалась, и он наигранно улыбнулся.
– Вятка – замечательный город, хотя и глухомань страшная.
– Отчего же глухомань? Как везде.
– Хорошо, – согласился мужчина, – Обычный губернский город, каких множество. Так устраивает?
Женщина кивнула.
– А вот я, до последнего времени, все в Германиях пропадал…
– Однако, – повела плечиком собеседница, – здесь Родина ваша, а потому должна быть милее всякого Дрездена. Или вы хвастаетесь, пытаясь произвести на меня впечатление?
– Отчасти, – вновь улыбнулся мужчина, бросая кусочек в воду, – К тому же, Родина – понятие растяжимое. Для многих из нас, где теплее климат и вкуснее пища, там и она.
– А я думаю, что это понятие врожденное. Как цвет кожи, или разрез глаз. Хотя, и требует некоторого воспитания.
– Вы меня не дослушали. Я хотел сказать, что где бы я ни был, я все равно ее чувствую. Чувствую маленький, сжатый до размера губернского города, или любимого сада, клочок земли, вне которого я слаб и беспомощен. Образно выражаясь, конечно.
– Это другое дело.
Налетевшая чайка вырвала кусок хлеба из рук мужчины и взмыла вверх. Женщина, смеясь, замахала на нее руками.
– А что у вас в Германии?
– В Германии-то? – переспросил мужчина, – Да как вам сказать, Машенька. Я инженер. Опыта набирался.
– Вот как?!
– Да. Но был я и в Англии, и во Франции даже. Сами знаете, какая сейчас обстановочка на международном фронте. Японскую, вон, профукали. Того гляди – революция.
Мужчина замолчал, будто сказал лишнего.
– А вот я учительствую, – сказала Машенька, – Закончила курсы, и в деревню уехала.
– Неужели! Как захотелось вам, молоденькой девушке, хоронить себя в еще большей провинции? Деревня! Ну, надо же!
– Почему хоронить? Я так не считаю, и отдаю себе отчета в собственных действиях. Я сделала это по велению сердца. С другой стороны: если не я, то кто? Ведь не могут же быть учителями исключительно немолодые или некрасивые дамы?
– Что вы, что вы! Я такого не говорил.
– А подумали?
– Я думаю, что такая привлекательная женщина могла найти более подходящее занятие. Например, играть в театре, или пробоваться в синематографе.
– Опять комплиментируете, Настасий Палыч…
– Я правду говорю, – мужчина прижал к груди руку, – поверьте.
– Оставьте. Я знаю, на что способна. Мое призвание – дети.
– И только?!
Лицо мадемуазель стало серьезным.
– Да. Когда я вижу, как много у нас детей, нуждающихся в начальном образовании, то для меня никакие синематографы не станут на первом месте. Видели бы вы, как блестят их глаза, как загораются лица, когда я вхожу в класс, когда объясняю чего-то новое, интересное, неведомое… И пусть им никогда в жизни не бывать в заграницах, то пусть хоть послушают, помечтают об этом. Если я смогу привнести в их детские души кусочек радости, такой как мечту о нашем прекрасном будущем, уверяю вас, они будут стараться сделать реальную жизнь, и жизнь окружающих, лучше.
С задумчивым видом Настасий Палыч отломил кусок булки и бросил птицам.
– Пожалуй, я разделю ваше мнение, Машенька. В той части, что детские годы – пора уникальная и замечательная, потому как вспоминаешь о ней только хорошее. В массе своей разумеется. Меня другое заботит. Не даете ли вы сельским детям чувство ложной надежды? Ведь многие их мечты так и не сбудутся.
– Я учу детей не только мечтать, но и думать. Думать, и анализировать…
– Устный счет, например, – усмехнулся инженер.
– Зря иронизируете.
Настасий Палыч бросил последний кусок, отряхнул руки, и повернулся к Марии.
– Давайте, я вам о себе расскажу. О своем, так сказать, нежном возрасте.
– Извольте, – согласилась девушка.
Мужчина начал.
– Не скажу, что папенька мой, Павел Васильевич был удачливым в жизни. Дослужившись к тридцати семи годам до чиновника десятого класса, получал сто двадцать рублей жалования. Маменька, Анна Филипповна, до замужества ходившая в гувернантках у купца Толчанинова, получала и того меньше, давая лишь уроки французского. Думаете, я ощущал этого? Да, никогда! Родители в избытке давали мне пищу другого плана. Они много времени уделяли моему образованию. В четыре года я читал Азбуку, в шесть – знал наизусть Руслана и Людмилу, а по карте мог найти Аравию или показать путь, по которому Колумб открывал свою индию[1]. И первым моим впечатлением было то, как мы все вместе ходили смотреть на ледоход. Хоть лет мне тогда было не много, но это событие запечатлелось в памяти так ярко и красочно, что даже сейчас я помню все детали в подробностях. Хотя, в своем рассказе я могу преувеличивать. В детстве все кажется больше и значительней.
С этого места голос мужчины стал мягче и деликатнее, будто он перенесся в те далекие годы в мечтаниях.
– Сигналом к тому, что не сегодня-завтра река, наконец-то вскроется, был едва различимый, доносившийся с верховий гул. В следующий день он нарастал, и становился явственно слышим, как длинный, нескончаемый раскат грома. И тогда уже всякий знал – лед тронулся. В такой день погода стояла солнечная, а вся река, на многие версты по горизонту, была видна полностью. С нижней пристани, с верхней набережной, с холмов городского сада, толпа народа с жадностью взирала на прозрачные дали, ожидая грандиозного зрелища. Пьяных практически не было, все лица светлы и прекрасны. Да, на ледоход ходили смотреть все: от последней прачки или извозчика, до полицмейстера или того же губернатора. Никто не хотел пропустить начала. Лавочники, семинаристы, фабричные рабочие, какие-нибудь модистки, – одним словом все, кто был тот час в городе. Ведь ледоход, как я понимаю, был своего рода символом смены старого на новое. Перемен в природе, перемен в жизни каждого. И вот, представляете: вдруг, словно выстреливала пушка. Река вздымалась, и по ней медленно ползли огромные снежные волны, превращаясь в черные трещины. Народ ликовал, в воздух летели шапки, звенели колокола. Кто-то пускался в пляс, а кто-то тихонечко плакал. Зачастую плакали старики. От радости, не иначе.