Белый танец
Муж стал курить по ночам.
Встаёт, идёт в гостиную, выходит на балкон. Прокуренный возвращается в постель. Прижимается ко мне. Откашливается в мой затылок. И наваливается. Секс снова стал регулярным.
В очередной раз, когда он пошаркал на ночной перекур, я скользнула к окну и всмотрелась.
И сразу увидела её.
В доме напротив. Обнажённая, крутобёдрая, лохматая, она извивалась у окна, поглаживая себя по молочно-белому животу и дородным грудям. Упругим и мясистым, как тушки откормленных гусаков. Манила его, дурака, как блудливая сирена. И оттесняла меня, худосочную и плоскогрудую.
У меня никогда не будет таких бёдер. Такой белокипенной кожи. Я доходяга.
Когда свет в её окне погас, я юркнула обратно в кровать и притворилась спящей. Сейчас придёт муж, и я с благодарностью буду глодать кость, брошенную мне ундиной. Отправить ей коробку конфет?
Днём на перилах балкона я обнаружила подсохшие кляксы птичьего помёта. На полу клочки бумаги. Муж с ундиной организовали голубиную почту. Развернула скомканный бумажный шарик, лежащий на подоконнике. «Теперь твоя очередь» – говорилось в записке. Мой увалень сегодня дебютирует! Я расхохоталась.
Ночью, приоткрыв створку окна, я наблюдала, как неуклюжий супруг бился в конвульсиях неведомого танца. Дёргался, трясся, раскачивался. Я зажимала рот – так хотелось смеяться. Ундина аплодировала. Груди стукались друг о дружку.
Но с той ночи всё прекратилось: и перекуры, и танцы, и наш регулярный секс.
Она исчезла.
Еженощно мы заступали каждый на свои «посты». Но её окно чернело. Муж рычал от злости. Замкнулся и озлобился. Я скрипела зубами от неутолённого желания.
Вскоре выяснилось, что в доме напротив мужчина выкинул из окна свою жену. Нагая, с развевающимися космами, она летела вниз, танцуя. Ветер выгибал ей спину в танго. Шлёпнулась на асфальт и застыла в уродливом арабеске.
Так зубоскалило моё воображение.
В тот же день я рассказала мужу о погибшей ундине. А ночью он вышел на балкон и больше не вернулся. Белый танец. Дама пригласила кавалера.
Я тоже танцую.
Для вдовца.
На свиданках.
Он смотрит и плачет. Его плечи вздрагивают в такт моим плие.
Судный день
Скрипели карандашные грифели по ватману, откупоривались крышечки гуаши, беззвучно елозили кисти, въедчиво или широкими взмахами. Преподавательница кружка правополушарного рисования цокала шпильками между мольбертами, придирчиво косилась. Тонкая, прямая, с высоким рыжим хвостиком – сама похожая на беличью кисточку.
Сегодня они рисовали суда. Любое судно на выбор: подлодка, каноэ, круизный лайнер, шлюпка. Кроме, пожалуйста, больничных, хихикнула своей шутке «кисточка».
Один мужик яростно орудовал кистью. Сгорбленный, спина злая, и мазня у него выходила тоже злая: злые тучи, злой океан, злой Титаник, на носу которого две фигурки, мужская и женская. Видимо, сам художник, обнимающий, нет, сграбаставший за талию девушку – та сильно походила на их преподавательницу, рыжий хвостик колошматился ветром. Ради неё, наверное, и ходит сюда. На художнике массивные наушники, в которых шипят, рвутся наружу надрывные «анфоргивены». Первый, второй, третий, и заново.
Молодая парочка играла друг с другом в морской бой на ватманах. Эх, молодёжь! «Сосед» справа изобразил Ноев ковчег, как его курочит потоп. Все попарно, только слон один. Тычется хоботом в окошко, пригорюнился, слезами горю своему помогая, а волны вот уже почти проглотили нерасторопную слониху.
У кого-то Мазай спасает зайцев – они счастливо грызут морковки. У другого – Герасим обвязывает шею обреченной Му-му. Один старичок, тугоухий или непонятливый, или ностальгирующий по стационарной романтике, нарисовал-таки больничную «утку» в руках у дородной грудастой медсестры. У всякого есть своё судно, всякий нашёл свой курс.
Он посмотрел на свой мольберт и приуныл. Городской пейзаж. Две высотки, царапающие друг дружку параболическими антеннами. Во дворе лужа, в ней утленький бумажный кораблик в мутных дождинках. Так себе судёнышко. И ребёнок бы нарисовал.
– Хм. Мелко плаваете! – уничижительно бросила ему через плечо преподавательница и, виляя тощими бёдрами, направилась, должно быть, нахваливать Титаник.
Дарёный конь
Поношенными копытами, через тысячу вёрст, сёлами, озёрами, пнистыми вырубками, говорливыми базарами, гранитными погостами ступал конь. Не плутал – прямо шёл, упёрто. Дошёл до высоких кованых ворот, сорвал стебелёк, промеж зубов пристроил и тукнул копытом калитку.
Калитка гостеприимно отворилась. Мужчина, стоящий на пороге, озадаченно присвистнул:
– Вот те на!
Конь уверенно протопал во двор. Поднял морду и оглядел растерянного хозяина. Не старого ещё, крепкотелого и большерукого.
Мужчина пошёл обходом за коня, что-то в уме прикидывая.
Конь, польщённый вниманием, завертелся как цирковой. То одним боком к незнакомцу встанет, то другим. Копытами поцокает, гривой, льнущей к жилистой шее, тряханёт. А мужчина хмурится, коня оглядывает: понурый, сухощавый, шкура цвета ржави, поблекшая, грива в колтунах, куцехвостый.
– На красавца, косящего глазом у Петрова-Водкина, не похож, Сивке-Бурке даже в дальние родичи не годится. Не строптив, как Буцефал. И тем паче не Пегас. Кабы не Троянский! Что за ханыга?
Конь обиженно всхрапнул. Стебелёк соскользнул с отвисшей губы и приземлился мужчине на сапог. Мужчина нагнулся, поднял его, понюхал.
– Донник… Не может быть!
Конь приблизился к мужчине и ткнулся мордой ему в грудь.
***
Настьке всегда нравились лошади. Мультяшные, плюшевые, медные. И настоящие, конечно. В детстве, наверное, отец катал её на спине. Гнулся колесом, чтоб она подскакивала, чтоб ей было смешно. Ржал и фыркал – чтоб как по-настоящему.
Я тоже её катал. И тоже фыркал и игогокал. Настьке было четыре, когда мы познакомились. Мне шесть. Оба приезжали на лето в деревню. Жили напротив.
Увидел её впервые, когда она скакала с палочкой на дороге перед домом. Морда лошадиная у палочки спереди, с мохеровой гривой. Смешно стало и жалко. Настьку. Ну что за игрушка? Попросил у деда дров, хотел коня ей сколотить. Дед прищурился, кепку мне сбил набекрень и поманил в сад. Распилили поваленную грозой яблоню. Точнее дед пилил, я рядом крутился. Выбрали колодку покрепче, и после обеда принялись мастерить коня. Как стемнело, перебрались в дедову кузницу. К утру дед «подковал» коня колёсиками. Чтоб стучали приятно, если по щебёнке или асфальту катить.
Коняга вышел статный, с резной гривой, осанистый. Не ломовой работяга – верховой, при грации. Красить не стали, отлакировали и отполировали. Бока особенно, до лоска. У носа дырочку просверлили, дед ремешок кожаный просунул, на манер поводьев. Как подсох скакун, дед сказал: «Ехай, прынц, дари сваво коня».