От автора
Оглядывая свое прошлое, я вдруг понял, что потерял почерк.
Впрочем, уверен, свой почерк основательно подзабыли все люди моего поколения.
Даже последние письма матери я уже писал на дисплее, предпочитая шрифт VERDANA шрифту ARIAL. А между тем, друзья, у меня был когда-то забавный играющий почерк, ручная личная конница, и я хорошо помню, как он – мой почерк – рождался под нажимом пера… ах да! Забыл, – я же потерял вместе с почерком в придачу еще и стальное перышко, и деревянную ручку с металлической вставочкой, куда в тесную щель – по дуге – вставлялось перо, клювик для пития чернил.
Бог мой, начнешь перечислять потери – для счета не хватит и всей жизни… что ручка и перышко! ХХ век кончился…
Так вот, в первом классе я усердно выводил прописи по идеальному образцу из набора самых правильных букв. Это была сплошная мука. Мои каракули были ни капельки не похожи на эту когорту кичливых заглавных букв алфавита! Как хотелось слизнуть языком этот парад совершенства из острозаточенных А, овальных О, или изумительных К.
Промучившись целый год, я приобрел, в конце концов, ужасный набор кривых буквочек и нестройных цифр, которыми мазюкал свои первые предложения:
МАМА МЫЛА РАМУ
Или
2х2=4
Королев, ты пишешь как курица лапой!
Как я стыдился своих сорняков, которыми засорял безупречные голенькие тетрадки, где на молочной белизне страницы красовались совершенные параллельные линии для строки, и отвесно маячила розовая черта для полей. За нее нельзя было ни в коем случае заступать! А я заступал. То и дело за край обрыва свешивались мои кривые оладьи и прочие чернильные языки.
Но была отдушина в этом царстве ранжира – промокашка.
Ее вкладывали в каждую тетрадь для высушивания чернил.
Мягкая розовая площадка свободы.
Тут можно было вволю покуролесить, написать что-нибудь сикось накось, засорить перышко так, что на тетрадь рухнет клякса, или взять, да нарисовать тайком от учителя:
Точка, точка, запятая,
Минус, рожица кривая,
Ручки, ножки, огуречик…
Вот и вышел человечек!..
Короче, сколько лет прошло, но я не забыл тебя, школьная промокашка, ведь ты научила меня свободе.
В один прекрасный день с ее пушистого коврика, как джин из бутылки, вырвался на волю мой заточённый дух, мой истинный почерк, армия букв собственного изготовления, которая захватила простор всей моей жизни, пока не увидела на горизонте пасть пишущей машинки ЭРИКА, которая с грохотом клавиш слопала всю мою бесшумную конницу.
Смены пишмашинки на комп я уже не заметил.
Так вот, друзья, эту повесть о парке я писал от руки! Я убрал со стола машинку с глаз подальше.
Почему?
Потому что только почерк позволял мне страстно слиться с написанным текстом. Ведь текст – это роды из бездны. А почерк пуповина из тьмы…
Больше того, я начал писать на гладкой мелованной бумаге, но вскоре понял, что моя шариковая ручка скользит слишком быстро – она обгоняет мысли. Потому ее надо слегка притормозить. Тогда я подобрал для работы стопку тонких страниц самой нежной папиросной бумаги; шарик встретил сопротивление шероховатого листа, и скорость письма гармонично совпала с темпом постава. Кроме того, когда я переворачивал исписанный лист, он продолжал радовать глаз изнанкой почерка, которая легко проступала на обороте странички, как синеватая кровеносная сеть повести…
Эти оба оттиска содержания – прямой и оборотный – наполняли мою душу неизъяснимым восторгом: ай, да Пушкин, ай да сукин сын.
Короче, моя повесть о парке – GENIUS LOCI – это еще и последний памятник моей собственноручной коннице русского алфавита, погибшей в песках времени, моему ныне почти забытому почерку.
P.S.Иллюстрациями в книге о парке стали именно избранные странички из моей рукописи, тут вам и почерк, и разные почеркушки на полях – еще одно вольное подражание Пушкину, который любил рисовать вокруг облачка рифм на листе разные лица, носы, чертенят, свой профиль и дамские ножки… чтобы держать под рукой вдохновение.
В одном частном письме английский поэт восемнадцатого века Александр Поуп рекомендовал при устройстве сада советоваться во всем с «гением местности» и сообразовывать усилия садовника с физиономией и характером окрестной природы. Сказать, конечно, легче, чем воочию увидеть этот незримый гений, или тем более проникнуться его духом и подчинить свой садовый почерк его неслышной диктовке. Гений местности – сама тайна. Да. Но часто незримое и тайное легко замечает ранимый глаз ребенка.
Так и случилось.
Именно ему вдруг открылся в летней парковой сени, в переплете сучьев и веток, в пятнах темно-зеленой листвы гений местности. Трудно сказать, как тот выглядел, – ребенок промолчал, проводив его полет насупленным взглядом. Хотя, впрочем, следы какой-то потусторонней встречи позднее мелькают на страницах его пиитических книг. Таких встреч было несколько, и лицо встреченного двоится в памяти: то это грозный облик шестикрылого серафима пустыни – ангельский образ, лицо которого закрыто двумя крылами, то – темная личина духа отрицания:
В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия…
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд.
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасною мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел —
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.
Итак, мальчик проводил насупленным взглядом горний полет в свежей парковой чаще. Ему уже гневно кричали: «Alexadre! Alexadre!» A он упрямо отмалчивался, любуясь страшными громадами стволов и уходя все дальше в глубь пустой темной аллеи к стене света вдали.
Мальчик родился в день Вознесения, тем самым Провидение предначертало ему насильственную смерть, воскресение из мертвых и приобщение к небу. Он неповоротлив и тучен. Своей молчаливостью он приводил темпераментную мать в отчаяние. Вот и сейчас она нервно ходит взад и вперед у дорожного экипажа, ломая руки и беспрестанно хлопая слабой дверцей кареты, которая никак не хочет закрываться. Она необычайно хороша собой, в прелестном дорожном платье с завышенной талией и глубоким вырезом на груди, с обязательной по тогдашней моде кружевной шалью на плечах и в капоре. Капор скрывает нежное лицо молодой женщины от солнца. Ее тонкие руки в светлых шелковых перчатках до локтя, в кулачке стиснут маленький зонтик. Прелестные черные локоны серпантинами вьются вдоль ее атласных щек. Она удивительно смугла. Недаром ее прозвали прекрасной креолкой. «Alexandre! Alexandre!» – кричит в парковую даль француз-гувернер, сложив руки рупором. Он стоит в точке схода трех лучевых аллей, не зная, по которой сбежал его несносный воспитанник. От крика лошади тревожно шевелят кончиками ушей. Живописную картину завершает прелестная девочка в соломенной шляпке, она в двух шагах от матери, и сонный мужчина в глубине кареты. Ему бы надо выглянуть, узнать, почему зовут Александра, а заодно поторопить кучера с отъездом (оторвался валек), но ему лень и не хочется ссориться с месье эмигрантом, с Надин, с самим собой, наконец. Уютная тень лежит на его лице. В конце концов, гувернер приводит к экипажу за руку маленького беглеца. Но что это с ним? Неповоротливого мальчика трудно узнать. Юная мать с тревогой оглядывает лицо сына: куда подевались привычная набычливость и неуклонная тайная мысль в себе? Alexandre прыщет дикой веселостью, девочка бросается ему на шею, и дети нежно обнимают друг друга, пытаясь спрятаться в раковине братско-сестринской любви от вечной раздражительности родителей. Мать ловит на себе взгляд сына и вздрагивает – он глядит слишком взросло. На миг он показался ей смуглым бесенком с рожками. Она перекрестилась…