По поводу сна, этой скверной еженощной авантюры, можно сказать лишь одно: люди, ложась спать, каждый день проявляют смелость, которую трудно объяснить иначе, как непониманием подстерегающей их опасности.
Бодлер[1]
[2]
Да хранят меня милостивые боги, если, конечно, они существуют, в те часы, когда ни сила воли, ни наркотики, это коварное изобретение человека, не могут удержать меня, и я проваливаюсь в бездну сна. Смерть милосерднее: оттуда нет возврата, но тот, кто поднялся с самого дна сонной бездны, осунувшийся и осознавший происшедшее, никогда больше не ведает покоя. Какой я был дурак, что ринулся с непростительным азартом в таинственную область, куда закрыт доступ человеку. А кто был он – дурак или бог, мой единственный друг, который проник туда раньше и ввел меня в искушение? В конце его ждала жестокая расплата, быть может, она ждет и меня!
Вспоминаю, как мы познакомились на железнодорожной станции, где он приковал к себе внимание толпы зевак. Он находился в глубоком обмороке, и это придавало ему, худощавому, облаченному в черный костюм, удивительную строгость. На вид ему было лет сорок: глубокие складки залегли на бледном овальном лице; несмотря на некоторую худобу, в нем все казалось прекрасным, даже легкая проседь в густых вьющихся волосах и небольшой бородке, некогда цвета воронова крыла. Лоб был божественной формы и цвета пентелийского мрамора.
Я со всей страстью скульптора представил себе, что это не человек, а скульптура фавна из античной Греции, извлеченная из земли под руинами храма, которую оживили неизвестно каким образом в наш душный век, чтобы он постоянно ощущал пронизывающий холод и разрушительную силу времени. А когда он открыл огромные, горящие лихорадочным блеском глаза, я уже наверняка знал, что отныне он мой единственный друг – единственный друг человека, у которого никогда прежде не было друга. Такие глаза, несомненно, видели величие и кошмары за пределами обычного сознания и реальности. Я сам лишь лелеял мечту постичь запредельное – и напрасно. Разогнав толпу ротозеев, я предложил незнакомцу свое гостеприимство и положение своего учителя и наставника в области непознанного. Он безоговорочно согласился. Потом я обнаружил, что у моего друга мелодичный голос, глубокий, как звуки виолы и кристаллических сфер. Мы часто беседовали – и вечерами, и днем, когда я высекал из мрамора его бюсты и резал миниатюры из слоновой кости, пытаясь запечатлеть различные выражения его лица.
Я не берусь рассказывать о наших исследованиях: их мало что объединяло с миром, каким его себе представляют люди. Они были связаны с огромной устрашающей Вселенной, с непознанной реальностью, лежащей за пределами материи, пространства и времени. О ее существовании мы лишь догадываемся по некоторым формам сна – тем редким фантасмагорическим видениям, которые никогда не возникают у обычных людей и всего лишь один или два раза – у людей, наделенных творческим воображением. Космос нашего обыденного существования, созданный той же Вселенной, как мыльный пузырь – трубочкой шута, соприкасается с ней не больше, чем мыльный пузырь с насмешником шутом, когда тот втягивает его обратно по своей прихоти. Ученые мало интересуются миром сновидений, в основном они его игнорируют. А когда мудрецы занимались истолкованием снов, боги смеялись. Стоило однажды мудрецу с восточными глазами заявить, что пространство и время относительны, люди засмеялись. Но даже этот мудрец с восточными глазами высказал лишь предположение. Меня это не удовлетворяло, я пытался действовать. Предпринял такую попытку и мой друг, отчасти успешную. Потом мы соединили наши усилия и, приняв экзотические наркотики, погрузились в ужасные запретные сны в моей студии в башне старинного особняка в древнем Кенте.
Среди прочих душевных терзаний тех дней самой сильной была мука слова. Я никогда не смогу передать в словах то, что видел и узнал, – ни в одном языке нет соответствующих символов и понятий. Я утверждаю это, потому что с начала и до конца наши открытия касались лишь природы чувств, не связанных с впечатлениями, которые воспринимает нервная система обычного человека. Это были чувственные восприятия, но за ними лежали невероятные элементы пространства и времени, не наполненные определенным сущностным содержанием. Человеческий язык в лучшем случае передает общий характер наших опытов, именуя их погружением или воспарением, ведь на любом этапе откровения какая-то часть нашего сознания смело отрывается от реального и ощутимого, летит над страшной темной, исполненной страхов бездной, преодолевая порой преграды – странные вязкие облака.
Конец ознакомительного фрагмента. Полный текст доступен на www.litres.ru