День догорал.
Ярко-багровый диск заходящего солнца купался уже в позолоченных его же последними лучами волнах Босфора. Он как бы медлил погрузиться совсем в эту беспредельную гладь и, казалось, отдыхал теперь в отрадной вечерней прохладе, сменившей зной дня. Последние лучи его продолжали еще упорно бороться с надвигавшейся темнотой ночи. Они золотили не только воды пролива, теперь безмятежно покойного, но также играли и на куполах императорского дворца, на крестах дворцовых церквей и, золотя яркую зелень густых деревьев парка, полутенями спускались к самому берегу и пропадали в чуть заметной ряби Босфора, подходившего в этом месте как раз к подножью роскошных густолиственных деревьев, которые в свою очередь, как зеленой рамкой, окаймляли берег.
Было очень тихо. Сюда почти что не доносился грохот и гам Нового Рима – его заглушали деревья парка и шум волн. Редко-редко чириканье птиц нарушало торжественную тишину этого покойного уголка всегда так шумной Византии.
Впрочем, не одни только птицы и волны Босфора нарушали эту тишину.
Неуклюжая рыбачья ладья, покачивавшаяся у берега, показывала, что где-нибудь близко были люди.
И, в самом деле, этот уголок был обитаем.
В нескольких шагах от воды видна была покачивающаяся жалкая лачужка. Растянутые около нее для просушки сети, невода, небрежно кинутые у самого входа весла прямо говорили, что хозяин этой лачужки несомненно был рыбаком по профессии.
Около входа хижины, на небольшой прикрытой травой прогалинке, на камне сидел старик, нежась на догоравших лучах солнца. Он был согбен и сед. Волосы на его голове и длинной бороде были белы, как снег. Старчески сморщенное лицо с крупными чертами было очень добродушно. Выцветшие от лет глаза смотрели тепло и ласково.
Одет он был чуть ли не в лохмотья, едва прикрывавшие его пепельно-серое тело.
Впрочем, в этом уголке другой одежды, пожалуй, и ненадобно было. Люди сюда заходили редко, а молоденькая девушка, склонившаяся своей головкой на колени старика, никогда бы его не осудила за недостаток в одежде уже хотя бы по одному тому, что старик, ласково гладя ее рукой по голове, называл внучкой.
Девушка была очень молода и красива. На вид ей нельзя было бы дать более 15-16 лет, и это отражалось в ее невинных, чистых глазах с открытым прямым взглядом, в беззаботном, веселом смехе и шаловливости, которая так свойственна тем переходным годам, когда в ребенке-девочке только что просыпается женщина.
Она была красива, но, очевидно, не сознавала своей красоты. Однако, эта красота была совсем особенная. Среди красавиц Нового Рима блондинки были редкостью, а эта девушка была блондинка с золотистыми волосами, ясными голубыми глазами и ярким румянцем, что полымя, заливавшим ее щечки. Фигура – стройная, статная, с могуче развитым бюстом, несколько приподнятыми плечами и крепкими мускулистыми руками. Она вся, как говорится, теперь дышала не только красотой и молодостью, но совсем несвойственной женщинам юга физической мощью, разлитой во всех ее движениях и придававшей ей какой-то самоуверенный вид.
Она полулежала на траве, опираясь локтями в колени старика, и слушала его тихую речь, перерываемую время от времени нежными обращениями ее собеседника, которого она в свою очередь называла «добрым дедом Лукой.»
Они говорили.
– Вот, так и все устроено, внучка, на этом свете, – тихо говорил старец, – всегда так было и будет… Радость и горе постоянно чередуются друг с другом. Хорошо человеку – радуется он, счастлив, думает, так уже до конца его дней будет, а в это время горе сторожит уже его и вдруг, как дикий зверь, кидается на счастливца в тот самый миг, когда он и ожидать этого не мог… И всегда так…
– И меня, стало быть, ждет горе? – вздохнула девушка.
– И ты также, Ирина, не минуешь его… Это – общая участь всех…
– Близко это горе…
– Близко? Откуда ты можешь знать, дитя?.. Наше будущее скрыто от нас…
– Так, я это знаю, чувствую… Да, наконец, ты мне и сам только что сказал…
– Я ничего не говорил…
– Нет, ты сказал!.. Ты сказал сам, что горе подкрадывается к людям всегда в то время, когда они чувствуют себя счастливыми, так, ведь?
– Да, это верно…
– Ну, вот, так и со мной… я счастлива, безмерно счастлива, порой мне кажется, что счастливее меня никого нет во всей Византии, а вот, теперь я и думаю, что как раз горе и сторожит мое счастье, пронесется оно, унесет его, и я буду плакать, долго плакать…
– Отгони от себя мрачные мысли, дитя! Кто знает будущее?.. Тебе придется страдать, как и всякому, но что же поделать, если уже так суждено… да и счастлива ли ты теперь?..
– Счастлива, дедушка, я уже тебе сказала об этом… Да и как же я могу быть не счастливой? Все у меня есть: ты выезжаешь на ловлю и всегда привозишь так много рыбы, что мы совсем не знаем голода, а что же еще? Кругом всего так много! Вот, видишь, там журчит наш ручеек, вода его вкусна и холодна, кругом здесь цветы, красивые цветы, и я могу ими украшать свою голову… Я так хорошо умею плести венки… Наконец, ты, когда ходишь с рыбой к дворцовому куропалату, всегда получаешь от его слуг обильные подарки, так что нам даже не нужно заботится об одежде… Видишь, всего у нас вдоволь, все есть, и живем мы тихо и покойно, не трогая других и сами забытые всеми…
Старик тяжело вздохнул.
– Когда бы всегда так было, Ирина! – печально промолвил он.
– Так и будет всегда…
– Нет, нет… так не может всегда быть… Я стар, дни мои сочтены, жизнь моя позади, ты молода, твоя жизнь у тебя впереди… Что хорошо для старца, совсем нехорошо для молодки… Молодость требует другого…
– Чего же, Лука?
– Мало ли чего… В твои годы все так рассуждают, потому что молчит пока сердце…
– Как молчит? Отчего?
– Оттого, что любовь еще не посетила его…
– Вот про что ты, дед! А почем ты знаешь, что я никого не люблю? Если так, то ты ошибаешься, я люблю…
– Как! Неужели? – с испугом в голосе воскликнул Лука.
– Да, да! люблю… люблю, вот, эту хижину нашу, люблю свет солнца и это море, потом люблю нашу лодку, птиц, которые собираются клевать крошки после нашего обеда, люблю, когда звонят в колокола в храмах, а потом и тебя люблю…
– Хвала Создателю! – с облегчением вдохнул старик. – А я думал, что и в самом деле горе уже постигло тебя…
– А разве любовь – горе?
– Да, дитя…
– Я думала, что – счастье…
– Для кого как… Для очень немногих на земле это, может быть, и счастье, только такое смутное, неясное, тревожное счастье, что, пожалуй, горе для человека – лучший удел, если сравнишь их; для остальных же любовь – горе, тяжелое, страшное горе…
– Вот как!
– Это верно… Видишь, я стар, долго, долго живу я на свете и твердо знаю это…