И увидел он того, кто имел ключи от ада и бездны. У него были длинные, словно бы посыпанные пеплом волосы, и большие голубые глаза. Он повис над столом, и стены кухни как бы раздвинулись, заключая в себя и тенистые акации, и высокие тополя с обрезанными верхушками, и ржавую карусель внизу. В одной руке у него было семь ярких иглистых звезд, а в другой острый меч.
«Будь верен Мне до смерти, и Я дам тебе венец жизни,» – произнес он, раскачиваясь над столом.
Ему показалось, что Он пришел за ним, и сердце сжало острой болью. Стало жаль себя.
«Не бойся, – сказал он. – Побеждающему дам вкусить от древа жизни, которое растет посреди рая Божия».
Лиловые тучи разорвали длинные и острые, похожие на копья небесных воителей, молнии, трижды прогремел гром, а чуть погодя черное небо опоясала золотисто-алая радуга вечного завета.
«Скоро наступит время жатвы, – сказал Он на прощание. – Имеющий уши да услышит. На белом камне будет написано твое новое имя».
А потом он увидел широкую огненную реку и услышал отчаянные стоны многих тысяч людей, которые никак не могли выбраться на берег.
Было ли это, не было ли?.. Такое чувство, что мавлоки снова пришли к нему и сыграли с ним злую шутку.
Ночь за окном, ночь в доме. Кухня снова приобрела привычные очертания: разбитый сервант в углу, узкий дубовый стол у окна, гора немытой посуды в раковине, изжеванные окурки в пепельнице из оленьего рога, и неистребимый тяжелый запах, вьевшийся, казалось, в грязно-серые известковые стены.
Мавлоки: юркие, вездесущие, безжалостные, – они уже давно преследуют его. Их нельзя увидеть трезвыми глазами, но он знает, что они похожи на больших крыс с человеческими ли- цами. Они всегда приходят ночью и подолгу мучают его.
Иногда вода журчит в кране, а ему кажется, что это и не вода вовсе, а торопливый говорок мавлоков, придумывающих ему очередную пытку.
Он уже давно привык проминать жизнь в одиночку. Привык и разговаривать сам с собою. Вот и сейчас, глядя в черный провал окна, обронил мрачно:
«Здравствуй, здравствуй, черт мордастый». И непонятно чему улыбнулся, потянулся за сигаретой, но раздумал курить. Нашел под столом початую бутылку «Столичной», плеснул себе водки в кубастенький стаканчик. Выпил молча, закусывая черствой краюхой хлеба.
Мысли путались и мешались. Картины из прошлого с удивительной быстротой сменяли друг друга. Мелькали шумные разноязыкие города, унылые, словно бы придавленные нуждой деревни, разноцветные семафоры и полосатые шлагбаумы, издали похожие на долговязых арестантов, и бесконечные ухабистые дороги. Не было только людей. Одни мавлоки – тучи мавлоков, звенящих в воздухе, кружащих перед самым носом и как бы норовящих залезть ему под воротник рубахи. Но скоро картина стала проясняться. И он увидел искривленное усмешкой, с оттопыренной нижней губой женское лицо, которое вдруг отчаянно заголосило:
«Не целуй меня, я не Богородица. От меня Иисус Христос все равно не родится».
Он поперхнулся, сплюнул на пол.
«Врешь – не возьмешь!» – произнес гневно.
И снова все замелькало и закружилось перед глазами. Он тряхнул лохматой, в жестких седых кудрях головой и с силой ударил себя кулаком в грудь. Спустя минуту показалось, что на подоконнике сидит безногий старик с гармошкой.
«Ну, чего ты, играй!» – крикнул нетерпеливо.
«А пошто бы не сыграть? Можно и сыграть,» – глухо отозвался старик, и, растянув меха, затянул лихо:
«Моя милка бравенька, как бутылка маленька. В ичиги обуется, как пузырь надуется».
Когда, где, в какую пору он впервые услышал эту разбитную частушку? Почему ничего не осталось в памяти? Одна пустота – всесильная, цепкая, затягивающая в неизвестность.
«Ты, случаем, не с Байкала?» – спросил у старика, но тот ничего не ответил и стал медленно растворяться в воздухе.
О, Боже, отчего они все уходят, почему никто не хочет поговорить с ним?.. Иль мавлоки уже взяли его душу?..
А старик наверняка из карымов. Лицо у него братсковатое, скуластое. Ему так хотелось поговорить с ним. Он даже знал, с чего начнет…
«Перво-наперво Господу надо поклониться и лоб перекрестить, – говорил ему дед, когда собирался на море. – Байкал не любит легкого к себе отношения. Иной раз сплавку начнешь, не успеешь оглянуться, как волна идет с бегунками».
Он хорошо знал, что это такое. Все живое в ужасе разбегалось, спеша укрыться в тайге и в скалистых расщелинах, когда на гребнях волн появлялись узорчатые полоски пены. Однажды дед перед бурей пошел привязывать лодку, и Байкал рассвирепел, накрыл его волной, а потом вместе с баркасом выбросил на берег. Лодка разлетелась в щепки. Дед долго не мог вымолвить и слова, и лишь когда опрокинул в себя стакан чистого спирта, занюхивая по привычке рукавом рубахи, произнес с почтением:
«Суров, батька! Суров!..»
Дед был суеверен. Он всегда рыбачил один, словно бы боялся дурного сглаза. Уходил на море тихо и незаметно, а возвращался с удалыми песнями и матами. Он не помнит случая, чтобы дед ничего не поймал.
Вечером бабка разрешала ему выпить. И дед, довольный, наливал себе полный стакан и пил, не морщась, точно бы это была не водка, а молоко, закусывая малосольным омулем и черемшой, а потом выходил на высокое крыльцо и подолгу сидел там, задумчиво глядя на звездный купол неба и зубчатые вершины скал.
«Осколочно-фугасным, прицел ноль-ноль семнадцать. Беглым – огонь!» – часто кричал он по ночам, и бабка суетилась возле него, шепча сквозь слезы:
«Опять, сердешный, воюет. И когда это кончится?»
А еще он помнит, как дед пел по праздникам, раскачиваясь на скрипучем, с гнутой спинкой стуле:
«Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем. Выпьем за тех, кто командовал ротами, кто замерзал на снегу, кто в Ленинград пробирался болотами, ребра ломая врагу…»
Непрошенная слеза покатилась по впалой щетинистой щеке, и он не стал вытирать ее, боясь, что с таким трудом вызванные воспоминания могут улетучиться и надолго исчезнуть.
Свинцовая гладь Байкала, рукастые сосны на берегу, двурогий месяц, зависший над угрюмыми скалами…
Он видел это так хорошо и ясно, что от избытка впечатлений начинало ломить в груди. Скоро унылое очарование осени сменили ледовые торосы, сверкающие на солнце остро отточенными гранями, кипящая вода в ордани, пара серебристых подъязков, запутавшихся в неводе – его первая добыча. Эти маленькие радости испытал, наверное, каждый человек в Сибири. И при желании их можно вернуть. Но тогда отчего они теперь кажутся столь далекими и недостижимыми?
Бабка крестила его младенцем в полуразрушенной деревенской Церкви. Народу собралось немного: престарелый священник, про которого говорили, что он просидел в тюрьме едва ли не половину своей жизни, две монахини, непонятно как появившиеся на байкальском обережье и однорукий колхозный сторож, приходившийся деду дальним родственником.