Посвящается моему Отцу,
который незримо участвовал в создании этого романа
В океане Он видит каплю,
В капле слышит дыхание океана.
Бахаулла – пророк религии Бахаи
Осень сорвалась в один день. С предела своей обворожительной поры упала в омут сырого, серого тумана, мороси и дождя. И грустно стало наблюдать унылую любовь старухи слякоти к молодому и глупому снегу. Вчера еще Бухта жарко пылала от солнца, и глубокое небо широко обнимало океан до самого окоема. Чайки кричали радостно, как весной. Их бельканто слышно было по всей округе. Сопки кровенились брусникой, и кто не ленился, тащил домой, согнувшись пополам, полные рюкзаки и ведра сочной, спелой ягоды. А сегодня хрипло запели деревья, и в необъятно грязных лужах начала промокать обувь. Все. Как злая дворняга, вцепилась в живое тело мира ощеренная, косматая осень.
Ах, снег, снег!.. Метель-кручина. Словно во сне, только что стояла за спиной в золотом сарафане красавица осень, и нет ее. Пролетела, что сон. Сухая, солнечная, синяя. То ли море тонуло в небе, то ли небо в нем. Навага и корюшка брали ошалело. По рекам еще бродил кижуч. Люди запасали на зиму грибы, ягоды, рыбу.
Был бы дом. На камне. Не на песке.
У Хирурга – всю жизнь на песке. Да и домом ли можно назвать. Сплошная казенка: общага, камеры, подвалы, чердаки… Хотя был, конечно, и дом когда-то. И жена, и любовь, и почет, и слава. Но когда все это было? С кем? У кого? Будто и не у него вовсе. Не с ним, а в чьей-то чужой, посторонней жизни. Сто лет назад. Да и звали ее как, жену? Господи! Как же имя-то у нее?
Хирург потер слезящиеся глаза оборванным рукавом грязной морской шинели с чужого плеча.
Серая бухта, укрытая снежным крылом, летела вверх, будто его собственная огромная душа, а обладатель той души сидел, скрючившись под косым снегом на мокром валуне и силился разглядеть в памяти имя любимого некогда человека.
Как же?! Черт бы меня побрал! Оторвало имя, что лодку в бурю. Любовь-то угасла давно. Один пепел. Но хоть название пеплу.
Хирург забыл, когда в последний раз вспоминал о жене. А сегодня вот накатило, слез не прогнать, сопок не видно, лишь туманная пелена.
От напряжения он встал и пошел к морю, словно в нешумной волне его таился ответ на мучавший вопрос – тощая плоская фигура, как будто шинель сама поднялась и, волочась по песку, двинулась к воде.
Глухо и сонно вскрикивали чайки, пахло йодом, сыростью, снегом.
Сапоги – правый на размер больше – тут же промокли в запорошенных кучах водорослей. Хирург этого не почувствовал. Он шел за именем той, кому давным-давно, в другом мире и веке дарил цветы, чьи глаза целовал на Невском светлыми далекими ночами. Где она теперь? В какой галактике? Жива ли? Да ведь имя совсем простое. Про-сто-е… Хирург заскрипел зубами и сжал костлявыми руками виски. В голове стоял непроходящий гуд. И вдруг в шелесте накатившей волны он ясно различил чей-то шепот: «Га-ли-на».
Хирург уже не помнил, когда чему-либо удивлялся, но сейчас был поражен явлением сочувствия природы.
Галина! Галчонок!..
Она и была похожа на галчонка. Черноволосая, черноокая, юркая и застенчивая одновременно. Тогда там, на другой планете, в другом измерении, он – ведущий хирург одной из ленинградских клиник, доцент кафедры мединститута Дмитрий Валов, врач, имя которого по уникальным операциям уже знали не только в Союзе, влюбился как мальчишка. И в кого? В свою же студентку – банальнее не придумаешь. Тогда ему было проще залатать чужое сердце, чем справиться со своим. Хотя нужно ли ущемлять радостную боль, окрыленность, счастливую грусть? Он и не пытался этого сделать: ни к чему.
Операции проходили одна удачнее другой. Ему везло. В то время казалось, она, Галина, подарила второе зрение. Он видел то, к чему были слепы другие, и потому действовал мгновенно, неожиданно и точно.
Но слава раздражала. Она была похожа на досадный грохот машин за окном.
Он работал день и ночь. И не уставал. Потому что был молод, талантлив, любил и был любим. И потому что это было его дело.
Клубился рой восторженных почитателей. По углам шептались завистники. Все шло, как и должно на пути звезды. Но кратка жизнь гения на земле, словно кто-то усердно заботится о ее недолговечности.
Тот злополучный день вошел в память, как копье.
Была весна пятьдесят первого. Ленинград трудно оживал после клинической блокадной смерти. Но оживал. Солнце, слепя глаза, купалось в масляных лужах. Торопливо летела громкая капель, словно таяла, не выдерживая тепла, глубокая небесная синь. Трещали воробьи, громыхали трамваи, набухали почки. Явились женские ноги, замелькали шляпки. Была весна…
Дмитрий только что закончил последнюю операцию, когда привезли его. Валов сказал: «Нет. Я не могу. Сегодня годовщина свадьбы. Есть другие прекрасные хирурги. Кроме того (он посмотрел на часы, они показывали половину седьмого), я с восьми утра за операционным столом». Те, кто привезли его, были в серых макинтошах. Они сказали: «Ты, вероятно, не понял, кого мы к тебе доставили. Это очень ответственный работник Аппарата».
Он сказал: «Я понял, но меня ждут. Есть другие. Замечательные врачи. Ничуть не хуже».
Дмитрий был искренен. Он любил жену и хотел этот день посвятить только ей.
Те, в макинтошах, и особенно один в яловых сапогах с тяжелым шрамом на щеке, стали кричать, обещая, что его, Дмитрия, могут вообще не дождаться, раз он так опрометчиво спешит. Что, видимо, он сумасшедший, если не понимает: кого они привезли. Неужели неясно: других врачей и специалистов у них пруд пруди. Но тут нужен именно он, Дмитрий Валов. Что до ответственного работника, то ему, Дмитрию, не мешало бы знать ближайшее окружение товарища Жданова.
Он сказал: «Ладно. Черт с вами, хотя на ранги мне наплевать. Для меня все равны. Я ни для кого не делаю исключений».
И те в макинтошах, а один в яловых сапогах с тяжелым шрамом на щеке, остались ждать в коридоре, мрачно пережевывая его слова. Тот, в яловых, согнувшись, облокотился правой рукой на правое колено и погрузил в ладонь квадратный подбородок. «Ну, мы ему мозги вправим, – сказал. – А, Федор?» И Федор, как человек, загнавший зайца в капкан, одобрительно хмыкнул: «Хирург! Лепило»[1]. И бросил черную шляпу на соседний стул.
Фронтовой врач, постоянный ассистент Валова, ставший на войне совершенным старцем, хмуро ворчал, завязывая ему халат:
– Ну, не хулиган ты, Митька? Подлинный дундук. Разве так можно с ними? Они ведь, энкавэдисты, церемониться не будут. Я их повидал, не приведи господи…
Дмитрий сказал:
– Ладно. Хоть ты, Петрович, не бубни. А то вообще брошу все к чертовой матери. Пусть оперирует Левицкий. Отличный хирург. Что они лезут, словно врачей других нет, мать их… Могу я отдохнуть хоть один вечер?