Царствование Императора Александра III именуется эпохой реакции. Если слово реакция понимать в его обывательском и упрощенном смысле как противовес либеральным реформам, усиление полицейских строгостей, стеснение печати и т. п., то этот термин здесь, конечно, уместен. Но если под реакцией понимать ее первоначальное (и единственно правильное) значение, то характеризовать этим клиническим термином внутреннюю политику Российской Империи 80-х и 90-х годов не приходится. Реакцией называется активное противодействие разрушительным возбудителям человеческого организма (а перенеся этот термин в плоскость политики – организма государственного). Противодействие это вращается в выработке организмом противоядий этим разрушительным началам (в государственной жизни эти противоядия именуются национальной доктриной твердой народной политикой).
Никакого противоядия разрушительным началам, все быстрее расшатывавшим здание построенной Петром империи, в русском государственном организме выработано не было. Болезнь все ширилась и въедалась в этот организм, нисколько ей не сопротивлявшийся и не хотевший ей сопротивляться. Общество радостно приветствовало раковую опухоль на своем теле, ожидая от этой опухоли своего чудодейственного перерождения. Правительство, предоставленное своим силам, действовало неумело, а зачастую и неумно. Вся его работа в этот период сводилась к борьбе с наружными проявлениями этой болезни, к стремлению загнать ее вовнутрь организма. На корень зла не было обращено никакого внимания – его не замечали и не хотели замечать.
Этот корень зла заключался в изношенности и усталости государственного организма. Здание Российской Империи было выстроено на европейский образец конца XVII – начала XVIII столетия. Выстроенный на сваях в северных болотах блистательный Санкт-Питербурх являлся живым воплощением великой, но чуждой народу империи. Эти петровские сваи за два столетия подгнили. Вместо того чтоб их заменить более прочными устоями, к ним лишь приставили подпорки в надежде на спасительное авось.
Государственная машина износилась. Петр I лишил ее могучего духовного регулятора, сообщив ей взамен свою мощную инерцию. Но инерция эта к половине XIX века иссякла, и машина стала давать перебои. Необходим был капитальный ремонт, а ограничились лишь заменой (в 60-х годах) нескольких особенно сносившихся ее частей.
При таких условиях три устоя русской государственной жизни, правильно формулированные Победоносцевым[1], теряли свою силу и вообще оказывались неприменимыми. Православие выражалось в вавилонском пленении церкви у светской власти, что неизбежно атрофировало церковное влияние на страну и приводило к духовному оскудению общества, а затем (не в такой, правда, степени, но все же значительному) к духовному оскудению народа.
Самодержавие сводилось к пассивному следованию по раз навсегда проторенной бюрократической – шталмейстерско-столоначальной – дорожке, в пользовании уже износившейся и обветшалой государственной машиной и в отказе от какой бы то ни было созидательной, творческой инициативы. Народность постепенно сузилась, перейдя с имперской установки на узкоэтническую, отказавшись от широкого кругозора имперской традиции и пытаясь создать одно великорусское царство от Улеаборга до Эривани и от Калиша до Владивостока. Александр III сказал: Россия – для Русских, не совсем удачно выразив прекрасную по существу мысль. Екатерина сказала бы: Россия – для Россиян.
Весь трагизм положения заключался в том, что правительство видело одну лишь дилемму: либо сохранить существовавший строй в его полной неприкосновенности, либо пуститься в различные демократически-либеральные реформы, которые неминуемо должны были бы повлечь за собой крушение государственности и гибель страны. Но оно не замечало третьего выхода из положения: обновления государственного организма не в демократически-катастрофическом духе влево (как то в конце концов случилось в 1905 году), а в обновлении его вправо – в духе сохранения всей неприкосновенности самодержавного строя путем применения его к создавшимся условиям[2], отказа от петровско-бюрократически-иноземного его уклада, поведшего к разрыву некогда единой российской нации и утрате правительством пульса страны. Этот третий путь стихийно чувствовался славянофилами, но они не сумели его формулировать, не владея государственной диалектикой.
Правительство же Царя-Миротворца этого пути не замечало. Обширному и холодному государственному уму Победоносцева[3] не хватало динамизма, действенности. Он правильно поставил диагноз болезни, формулировал даже троичное лекарство против нее, составить же правильно эти лекарства и правильно применить их не сумел. Быть может, потому, что больной ему уже казался неизлечимым. Этому ледяному скептику не хватало пламенной веры в свою страну, ее гений, ее великую судьбу. Россия – ледяная пустыня, – говорил он, и по ней бродит лихой человек. Люби он Родину-мать любовью горячей и действенной – он этих слов, конечно, никогда не сказал бы.
В 80-х годах можно было бы совершить многое, не спеша перестроить государственную машину, влив старое вино в новые прочные мехи. Но ничего не было сделано – и двадцать лет спустя вступивший в полосу бурь русский государственный корабль взял курс на оказавшийся тогда единственно возможным, но фатально гибельный путь – на путь смертоносных реформ влево.