Прочитав следующий абзац, не спешите эту книгу закрыть и бросить в камин (если, конечно, он у вас есть).
«В сущности, эта повесть – о тех временах, когда наше общество, как никогда неоднородное и ко многому из того, что его неизбежно ждало, не готовое в силу ряда причин (часть из которых очевидна всем, а часть может быть понятна только людям, выросшим и воспитавшимся в тот период), – возможно, уже и не может быть до конца понята сейчас, когда мир настолько переменился. И если так, то хорошо, потому что это еще одно подтверждение того, что все изменилось. Рано или поздно все должно было измениться, потому что, во-первых, надо полагать, такое положение дел сколь угодно долго существовать просто не могло, а во-вторых, это был единственный возможный путь, единственное решение самой сложной задачи».
Такое идиотское предисловие я сочинил, когда писал эту книгу в первый раз. А потом был второй. У некоторых представительниц прекрасного пола так бывает: сперва приходит один, потом – второй, третий, семнадцатый, в конце концов. А потом лежит она вечерком на своей кровати и думает: угораздило же тогда, в самом начале, связаться с таким идиотом, и вообще все из-за него, и всю жизнь он мне испортил. А встретила бы я тогда нормального, так и жили бы долго и счастливо, с любимым и единственным.
Короче, открыл я через десяток лет написанное и, прямо сказать, удивился. Ну и бред, подумал. Сентиментальное дерьмо, да еще изложенное таким языком, что едва можно прочитать (ну, по второму абзацу вы это уже поняли). Слава богу, никто его не читал, потому что у меня хватило ума никому это не показывать.
Даже самому себе показывать не стоило бы, и следовало бы сжечь все это сразу же. Но случилось так, что спустя годы я все же открыл написанное. Открыл, ужаснулся и подумал, что надо переделать. Но вот только не сразу я сообразил, что, когда у тебя уже есть пара сотен страниц отборной дряни, попробуй потом переделай. Проще новое написать. Короче, помучиться мне пришлось изрядно. Это, опять же, к вопросу о том, что с самого начала надо все делать по уму: и мужиков искать (это рекомендация для женщин), и баб (это для мужчин, если что), и книги писать (это для тех, кто об этом подумывает). Но раз уж взялся, то надо доделать. Вот и решил. А почему именно так вышло, тоже поясню, только не сейчас – в процессе поймете. Иначе (то есть другого варианта, кроме того, что я эту книжку все же допишу) просто быть не могло. Поймете, когда прочитаете.
Теперь к названию. Сперва назвал я свою повесть «Самая сложная задача». Согласитесь, по-идиотски. Что тут еще скажешь? Мог бы я рассказать почему, да думаю, что и так все понятно: вроде как я задачу одну философскую сформулировал и попытался решить. Ну и решил. А что вы думаете? И задачу эту, и решение я тут оставил – на них (в основном) все повествование и держится, как Земля на трех китах. И вообще это даже не задача, а целая гипотеза, почти теория (осталось доказательство самую малость доработать). В общем, поэтому название изначально такое было. Да только все равно оно идиотское, хоть и как будто подходит. Новое, согласитесь, куда лучше.
А гипотеза в целом ничего получилась, красивая. Вот выйдет в свет эта книга – и включат мою задачу в список тех самых сложных задач, от которых математики всего мира сходят с ума, ломая себе головы. И будет она восьмой в этом их списке – что-то вроде восьмого чуда света. И действительно чудо, мать его.
Чудо в том, что это все вообще как-то существует.
За те дни множество раз находил я ее лицо в лицах других людей, но лишь на какое-то мгновение – до тех пор, пока не осознавал, что это невозможно. «Нет, не может быть», – говорил я себе. Каждый раз этого мгновения было достаточно для них, чтобы в ответном взгляде обозначить вопрос, какую-то смесь удивления, недоумения и любопытства, в которой любопытство перевешивало всё. Люди вообще часто недооценивают взгляды, жесты, мимику, какие-то мельчайшие движения губ, глаз, бровей, на самом деле все решающие. Едва заметный поворот или наклон головы, говорящий, по сути, то же самое, что мог бы сказать язык, делает это лучше для двоих понимающих, потому что это, говоримое и понятное обоим, не озвучено и потому не понятно никому, кроме них. Этого мгновения, когда мой взгляд встречался с их взглядами, было достаточно, чтобы в их головах созревало несколько десятков предположений, пусть и не оформленных еще в законченные предложения, вроде: «Почему он на меня так смотрит?», «Я ему интересна?», «Мы знакомы?», «Откуда мы можем знать друг друга?» – и так далее. Некоторые из них утвердительные, некоторые вопросительные – с одной и той же, впрочем, формулировкой, отличные только этим кривым знаком, который ставят в конце, когда все не так однозначно: «Я его где-то видела…» и «Я его где-то видела?».
Каждый раз я, неспособный ничего с этим поделать, чувствовал себя нелепо, уподобляясь голодному щенку, который бродит по городу и заглядывает в лица прохожих своими большими добрыми глазами с такой надеждой в их глубине, что отказывая ему лишь потому, что поделиться просто нечем, невольно чувствуешь себя злодеем. Порой она, то есть идущая впереди другая, похожая на нее потоком черных волос, ложащихся на плечи, вызывала приступ лютой ревности, потому что ее рука была вложена в руку того, другого, не мою. «Это не она», – говорил я себе, но, толком не осознавая, зачем я это делаю, обгонял их – ее и ненавистного его – и оборачивался: просто так, на всякий случай, убедиться, что это все же не она. Но после – и это было самым нелепым – я, уже не в состоянии остановиться в этом порыве, направлял свой взгляд на него, прямо в глаза, и он, недоумевая, читал в нем, исполненном отчаяния и ненависти, такой вызов, что невольно на долю секунды, спустя которую наши взгляды уже расходились, замедлял шаги.
Как безумный я ходил по этому поросшему бурьяном городу (что уже не так часто встретишь в городах покрупнее), среди старых, начала прошлого века домов, иногда спускаясь на набережную той холодной реки, которая, говорят, единственная вытекает из огромного озера, тогда как десятки или даже сотни других в него, это озеро, впадают. Мой взгляд сквозь решетку ограды, которая (что символично) нас разделяла, вернее не позволяла мне приблизиться, скользил по глади воды, темной и отчасти поэтому сравнимой с гладью ее черных волос, и разум мой безнадежно повторял, не находя ему замены, именно это слово: единственная.
Видя там, вдалеке, окончание, неотвратимо приближающееся и потому заставляющее и без того уставшее сердце стучать еще более отрывисто, дошедший почти до крайности разум порождал сам для себя выбор, безумный, но ожидаемый: налево – по лестнице вверх, снова в город, к старым и знакомым уже домам, от которых словно веет духом старины, скучной, но теплой; или направо, к ограде, а затем, через нее, – вниз, камнем, к ней, в нее, на мгновение и навсегда.