Как я перестал писать стихи и стал культовым прозаиком
Я с детства писал стихи. Они были отвратительны. Но я, разумеется, этого не понимал. Так бывает. Особенно, когда твоя мама тоже ни черта не понимает в поэзии.
А потом я встретил одну местную поэтессу, которая мне сказала:
– Твои стихи – ерунда. Но для твоих двенадцати лет годится.
Я ответил:
– Мне почти тринадцать.
А она:
– Тогда никуда не годится. Знаешь, милый друг, пора учиться начинать.
И стала мне объяснять про все эти ямбы-хореи-амфибрахии, рифмы мужские и дактилические, рифмовки перекрёстные и опоясывающие.
Но я был парень сообразительный – очень скоро рифмовал не хуже Пушкина.
Вот только стихи всё равно были отвратительны. Но я, само собой, этого не понимал. Так бывает. Тем более, что стихи стали печатать в местных изданиях – а ничего хуже для молодого поэта быть, разумеется, не может.
Очень не скоро я понял, что такие стихи не то, что печатать, но и писать то не нужно. Но хорошо хоть, что понял, всё-таки парень я был сообразительный.
А тут очень вовремя и школа как раз окончилась. И уехал я жить в Город, где первое время мне было вовсе не до стихов.
Но долго ли коротко, а бросить писать стихи не так-то просто, если уж начал. Стали они у меня скапливаться, иногда перекочёвывая в тетрадки жопастеньких однокурсниц.
По счастью, я в те времена завёл себе привычку после написания очередного шедевра откладывать его в тёмное место недели на две, а ещё лучше, на месяц. А спустя месяц – удалять. И оставлять лишь те стихи, на которые в буквальном смысле рука не поднимается.
Таким вот нехитрым методом стал я опять поэтом. Но быть просто поэтом мне казалось недостаточным. Хотелось быть поэтом хорошим, а ещё лучше – отличным.
И вывел я формулу для определения качества поэта. Разделил я всех поэтов на три категории. Хорошие поэты – это те, чьи стихи все печатают, да ещё и деньги им за это платят. Неплохие поэты – это те, чьи стихи все печатают, но денег не платят. И псевдо-поэты – это те, кого печатают только в том случае, если поэт сам за это заплатит.
Я всегда себя причислял как минимум к поэтам неплохим. Выяснить, прав ли я, можно было простым способом – отдать свои стихи в печать.
И вот, спустя семь или девять лет, я вновь встретил ту самую поэтессу, которая меня изначально научила тому, что частушки – это при всём к ним уважении не стихи. И отдал я ей небольшую свою подборочку, чтобы она просто их почитала.
Разумеется, звонит она мне спустя пару недель и говорит:
– Стихи хорошие, издаться не хочешь? Тут альманах на днях выходит новый, областное издание, ты как? Ты как раз проходишь для рубрики молодые дарования.
Я подумал – десять лет назад – молодое дарование, и вот сейчас – всё ещё молодое дарование. Уже полбашки седые, а всё молод. Но говорю:
– Если Вы считаете, что стоит напечатать, то я не против.
И их напечатали. И позвали меня на презентацию вышедшего альманаха. И было там полно авторов, и среди них я и парочка моих ровесниц и впрямь молодые. Но не это главное, а то, что…
Хватают меня за руку и говорят:
– Вы молодой автор?
Я говорю:
– Да, я молодой автор.
– С вас триста рублей. За авторский экземпляр.
И тут всё пропало. Вынул я три сотки из кармана, получил свой экземпляр альманаха и отправился домой водку пить. И пил её два дня, у потом ещё два месяца пил пиво. Но, разумеется, не только из-за этих трёхсот деревянных, просто ещё кое-что как раз случилось, а потом просто так, потому что я люблю пиво.
А когда протрезвел, звонит мне опять моя учительница и говорит:
– Слушай, в общероссийском альманахе тебя тоже напечатали, так что заскочи к редактору и забери свой авторский экземпляр.
Приготовил я последние непропитые пятьсот рублей из заначки на чёрный день, побрился и отправился за последним доказательством своей никчёмности.
Прихожу, поднимаюсь на этаж, стучусь в дверь, открывает мне редактор, протягивает с порога номер альманаха и говорит:
– Стихи пишешь? Это правильно. Ну ступай, счастливо. Я занята.
Вышел я на улицу, немного ошарашенный, нащупал в кармане не пригодившиеся пятьсот рублей и думаю:
– Нда-а-а…
Тут телефон звонит. Редактор. Ну, думаю, нет, всё верно, забыла про деньги просто. Поднимаю трубку.
– Алё?
– Алё, да, я забыла. Ты библиографию свою ведёшь?
– Какую такую библиографию?
– Начни вести. Возьми чистую тетрадку и начни записывать, в каких журналах и за какой год ты издавался. Это важно. Ну счастливо.
И повесила трубку, а я подумал:
– Нда-а-а-а…
Пришёл домой и решил: может, стихи мои и не плохие, но пора с ними заканчивать. Проза, только проза.
И сел я за ноутбук, открыл файл и написал название своего первого рассказа:
"Как я перестал писать стихи и стал культовым прозаиком"
Вчера я прогуливался с маленьким племянником по лесу.
Увидев муравейник, он, походя, засунул в него палку.
Разумеется, мама за это отругала своего мальчика.
Я вполне допускаю, что он даже не разрушит больше ни одного муравейника.
Но вот проще ли от этого данным конкретным муравьям, чья вселенная только что была практически уничтожена?
Есть ли среди муравьев философы?
А ещё я подумал – а не гуляет ли сейчас по звёздному лесу пара богов – мама с маленьким сыном – и не взбредёт ли в голову дитятке сунуть корягу в муравейник под названием Земля?
И отшлёпает ли за это божественная мамочка своего сорванца?
Что, если нет?
Вдруг они перепутают? Вдруг сверху мы похожи не на муравьёв, а, скажем, на тараканов? Их-то защищать никому не придёт в голову.
Всё-таки вера в Единственного Всеблагого Бога порой бывает весьма утешительна.
После смерти своей кошки мой дедушка решил, что ему тоже пора умереть. Вернее, умереть он решил раньше, но кошка его сдерживала. Помню, он ходил по деревне и, здороваясь с соседями, говорил:
– Вот, после смерти Мани и Николай Петровича, нас двое стариков осталось – старые дед да кошка.
И посмеивался. А ему отвечали:
– Ты уж держись, Пётр Ильич, не раскисай. Ты теперь первый парень на деревне.
Дед раскисать и не думал. Ему в ту пору шёл шестьдесят девятый год, но он был ещё здоров, для своих лет силён и подвижен, даже ел своими зубами. Но, видать, смерть Мани его всё ж подломила.
Маня – это баба Маня, моя бабушка. А Николай Петрович – наш сосед через три дома, но он вредный был старикашка, не думаю, что дед по нём переживал.
На сороковой день после смерти бабы Мани дед, махнувший за упокой души пару рюмок, запричитал.
– Эх, Манечка, Манечка, чего ж ты поторопилась? Жила б себе дальше, а ты… Ииэх… Теперича и меня тут ничего не держит, одна кошка разве. Вот догляжу её, и всё.