– Да что т-ты!.. – я откинул в сторону альбом древнерусской живописи и бросился к плите спасать убегающий бразильский кофе.
Через минуту, выдохнув житейскую скорбь, я слил из турки остатки душистого великолепия, вытер плиту и оглянулся на брошенную книгу. Древнерусские иконы, «порубленные» на тонкие листы гознаковской бумаги, торчали неряшливым веером из распахнутого корешка. Мне стало совестно.
Как так? Капля чёрного импортного тоника оказалась, пусть на мгновение, ценнее шедевра великого Дионисия! Ведь именно его икону я рассматривал и в ужасе отбросил, глядя на выкипающий кофе!
«Тут есть о чём подумать» – я присел на подлокотник фамильного дивана и принялся размышлять. На этот раз мои мысли бежали далеко впереди знаменитого бразильского «черноризца».
То, что произошло в октябре 1993-го года в центре российской цивилизации, невозможно объяснить иначе как системным сбоем, сбоем бессмысленным и беспощадным. Дивные золотые октябрьские дни стали свидетелями падения самого главного, из чего состоит наш русский (дурацкий, пьяный, святой) обиход. А состоит он, как и триста лет назад, из человеколюбия и жертвенной снисходительности к слабому.
С прискорбием следует заметить: когда в самом центре Москвы под ногами защитников Белого дома от пуль и пороховых разрядов разверзся асфальт, прочие россияне на это просто не обратили внимания. Они не заметили, что одновременно с двориком Белого дома дрогнула вся русская цивилизация. Москвичи в то утро торопились на работу. Они слишком спешили, чтобы разглядеть на своей одежде мельчайшие капельки крови, брызнувшие из образовавшегося разлома.
Что ж, мы привыкли: кровь Родины в мирное время прозрачна. Она густеет и окрашивается в алую иконописную киноварь только в дни великих испытаний. А тут-то что? Ну, погорячились, постреляли друг друга, и ладно.
И ладно?..
Я приготовился писать икону, когда в мастерскую вбежал Шура, милый добрый товарищ, и, оглядываясь по сторонам, сообщил страшную новость:
– Революция!
Революция?.. Ну какая может быть в России революция? Мы по уши увязли в развитом социализме, и нам вот-вот должно стать ещё лучше. Кто увольняется с работы за день до квартальной премии!
– Шура, может, ты выпить хочешь?
– Борь, я серьёзно. В стране раскол! Ельцин отморозил указ №1400, мол, на фиг нужен этот Верховный Совет! Хазбулатов забаррикадировался в Белом доме и послал Ельцина на три буквы! Сейчас многие идут туда. Пойдём, а?
– Ну уж нет! – улыбнулся я. – Иконописание вне политики, ты же знаешь.
– Пойдём, а?..
Мы подошли к Белому дому со стороны Горбатого моста. Нас встретила революционная суета, напоминающая встревоженный, но разумный улей. Люди что-то сосредоточенно несли, складывали, уходили и снова возвращались. Так, наверное, в 1871 году под звуки «Марсельезы» строили свои нехитрые баррикады парижские коммунары. Ни сопливых пепси, ни почитателей «Клинского» я не увидел. Сосредоточенная конструктивная работа и сдержанный, возвышенный настрой духа.
Чтобы подогреть интерес читателя к повествованию, которое никак не выберется из бытовых подробностей, скажу: многие пишут о событиях 1993-го года. Например, почасовое документальное свидетельство о последних страшных днях революции, записанное А. В. Островским в книге «1993. Расстрел Белого дома».
У меня же задача другая. Я являюсь одним из немногих избранников судьбы, кто четвёртого октября не заплатил жизнью за увлекательное десятидневное «путешествие в революцию». В то время, как абсолютное большинство моих собратьев по «интеллектуальной прогулке в будущее» было зверски убито, а их тела исковерканы армейскими бронемашинами.
Как отрок Эфесский*, я «просыпаюсь» на короткое время, чтобы оставить российскому читателю воспоминания очевидца и участника гнуснейшего и героического перелома в отечественной истории. Перелома, после которого в нашей стране (стране «победившей демократии») стрелять в человека стало обычным заштатным делом. Моя задача – не хронологический рассказ о поступках главных персонажей этих страшных дней, а живое человеческое свидетельство. Воспоминания о людях, которые могли бы сейчас гулять с внуками по золотистым аллеям московских парков и рассказывать им мудрые сказки. Увы – ни рассказчиков, ни внуков.
Часть 2. Московская «Парижка»
Две недели продолжалось героическое стояние безоружного российского народа перед вооружённой до зубов государственной властью. На две недели дух Парижской коммуны прописался в центре российской столицы у метро «Баррикадная»…
Люди, уязвлённые ельцинским указом №1400, спешили к Белому дому, ставшему оплотом и символом сопротивления. Как бы ни высмеивали те дни нынешние и будущие царёвы спичрайтеры, скажу как участник и очевидец случившегося: на импровизированных баррикадах вокруг Белого дома собрались не оголтелые бузотёры и крикуны, а нормальная (классическая!) московская разночинная интеллигенция. Воители умственного труда, «вооружённые» старомодными кожаными и дерматиновыми портфелями, пришли защитить попранную указом верховного сатрапа власть советов, свою привычную человеческую демократию. Здесь не было торговцев, маклеров, брокеров, банкиров. Им советская власть не нужна. Не подвозилась грузовиками, как 1991-м, шальная кока-кола.
Я исподволь наблюдал за «баррикадной профессурой». Не скрою, меня интересовало фронтовое содержимое их заветных саквояжей. Ответствую – ни оружия, ни коньяка в плоских фляжках. Только книги, женины бутерброды и термосы с горячим чаем.
Запомнилось молодежное многолюдие.
Молодёжь особенная, рисковая и сдержанная одновременно. Приведу пример. В центре двора, примыкающего к Белому дому, студенты из Приднестровья разбили большую палатку. Над палаткой на импровизированном флагштоке развевался, как бы сейчас сказали, баннер с надписью: «ГРУППА РАЗРАБОТКИ ТЕОРИИ СЧАСТЛИВОГО ОБЩЕСТВА». Этот текст я помню дословно. Вот такие романтики десять дней обживали мятежный двор в центре Москвы. Увы, земля под палаткой оказалась платной, а плата – очень дорогой…
Первая ночь на баррикадах – улётная романтика!.. Сотни людей жгут костры, поют песни, смотрят на крупные сентябрьские звёзды и, конечно, спорят, спорят. Спорят о жертве для достижения общего блага, о мужестве сознательном и случайном…
И я спорю, не представляя, какое человеческое мужество увижу всего через десять дней, и как будет стонать моё сердце, «фотографируя» посекундно массовое жертвоприношение во имя… «Во имя» – самое трудное место в тексте воспоминаний. Перед напором памяти любая оправдательная логика «припадает к земле», как сбитый из рогатки кукурузник, выжигая плодородный слой на месте падения.