Terra invisibilis, или Тропа в сгустке речи
В нас всех богов укрыты семена,
желанья ген и здесь же ген смертельный;
так кто ж он, оторвавший слово от вещей…
Готфрид Бенн[1]
Представляя книгу Владимира Коркунова, мы вводим читателя в ситуацию захватывающую и драматичную. Прежде всего заметим, что книга написана непростым языком. В нём разрушены синтаксические связи, отдельные фрагменты стихотворения словно плавают в общем смысловом поле, не соотносясь, на первый взгляд, с другими его станцами, рифмы отсутствуют, логика линейного повествования снята, что заставляет нас вспомнить принципы «проективного стиха», выдвинутые в прошлом веке Чарльзом Уолсоном.
Но по мере прочтения книги возникает несомненное, хоть и не явное ощущение, что эта «расколотость» стихотворений, их затруднённость, накапливаясь, неожиданно и непонятно каким образом, отсылают нас к собственному, почти забытому, но крайне важному и глубоко личному опыту.
Более того, постепенно становится ясным, что отсыл этот адресован не к каким-то периферийным эпизодам наших воспоминаний, но к чему-то неотменимому, к чему-то родному, без чего мы себя не мыслим ни как «культурная единица», ни в качестве неповторимой личности с её уникальным и даже интимным опытом проживания собственной судьбы.
И это сочетание выверенной неясности поэтического языка и ощущения неотменимости сказанного, более того, его «родственности», его обязательности для нашей собственной жизненной линии создают ситуацию, в которой читатель претерпевает некоторое драматическое напряжение, участвуя почти что в магии, связанной с погружённостью читающего сразу в два потока – социальный и конвенциональный, выдуманный людьми, если можно так выразиться, и природный, нерукотворный, не выдуманный, данный. Эти два вектора – природный и политический (урбанистический) – находятся в непростых и напряжённых отношениях:
облако ставшее городом
и город под ним
перебрасываются сообщениями
по оптоволоконной сети
дождя
воюют
вгоняя друг в друга
трезубцы молний
и тополиные кинжалы ракет
устанавливают и рвут дипотношения
сталкивая самолёты и птиц
в зонах политической турбулентности
снова и снова разбиваясь
Облако (природа) и город (социум) воюют, сталкивают самолеты и птиц, молнии и ракеты. Но обозначенная война, как и большинство войн, приводит к взаимозависимости «враждующих сторон» – в попытке найти единство, найти общее слово и возможность обозначить его.
Поэт прослеживает этот конфликт отчасти как конфликт нового слова с его изменившимися за последнее время функциями, с тем, несозданным, вложенным в нас от рождения, «от природы», с тем, что социум напряжённо пытается отменить, для того, чтобы взять на себя основные функции жизни, которые раньше обеспечивала (и продолжает во многом обеспечивать) природа: зачатие, дыхание, язык, земное притяжение, хлеб, биение сердца. Насколько хорошо это ему удаётся, подменяя собой и своим языком «язык природы», мы хорошо знаем. И зачатие, и дыхание, и хлеб, и биение сердца становятся воспроизводимыми при помощи техники, а языки возникают и множатся, обслуживая новый мир – от романтического нефункционального эсперанто до прагматического языка компьютерщиков или политтехнологов.
«Слово – явление жизни, а не языка», – настаивал В. Шкловский. Изучается оно лингвистикой и философией, но ни от философов, ни от лингвистов оно не происходит, не рождается, уходя в собственную неопознанность возникновения.
Тем не менее, природа слова претерпевает последние десятилетия интенсивные натиски и деформации, следуя в этом, что знаменательно, за природой самого человека, существа одновременно и природного, и социального.
По сути, произошла вещь простая – и человек, и слово всё более утрачивают свою таинственную самоценность, выходящую за пределы лингвистики и вообще за языковые пределы, становясь всё более и более «функциональными и “отдельными” объектами», ценность которых воспроизводима и может быть определена как успешность функционирования слова и человека в той или иной прагматической ситуации.
Проще говоря, и слово, и человек утрачивают на глазах свою изначальную «символическую природу». Они больше не отсылают к неизречённой своей и главной части, всё больше становятся не символами, а знаками. Ибо символ, несмотря на то, что содержит в себе жизненный исток, слишком громоздок для логики, для быстрого и эффективного использования. Вещи природы и «вещи» языка расходятся.
Книга Коркунова – это отчаянная, сопряженная с болью попытка это расхождение (слова и вещи) преодолеть. Его всё ещё живые слова ищут возможности (поистине в своей интенции – космической) воссоединиться с вещами этого мира в ситуации, когда орган воссоединения почти что утрачен, почти что отмирает:
рыба-рыба-повитуха
намотай на плавник пуповину слов
и читай белое между строк
выбрасывай на берег мальков
волны отнесут к пристани боли
где в снастях запутались имена
(курсив мой. – А.Т.)
Кстати, мастерство метафоры в книге порой виртуозно:
доска за которой обрывается голос
выводит себя из игры
комната внутри чужого тела
точная копия его присутствия в ней
В поэзии Коркунова попытка удержать «снастями стихотворения» имена, теряющие свой прежний смысл, происходит как усилие внешнего сращивания разошедшихся имен и вещей, как оплетение одних другими, как их взаимное проращивание:
…пока речь не перестала узнавать слова
а папоротник новых голосов не оплёл
оцепеневшие буквы…
Мы находимся в ситуации, где прежняя партия завершена, а:
новая игра
никак не начнётся
Мы также находимся в ситуации, где:
больше нет мест которых не подсмотреть
больше нет общего тела которого не раздать
больше нет признаков тебя и меня
есть только очередь и толпа
обнимающая
всех
Но это усилие вновь соединить вещи и их имена в промежутке «между старой и новой игрой» происходит в стихах на внешнем уровне, на уровне совместимости объектов, и в этом его тупиковость и одновременно драматизм. Ведь эта совместимость, соприродность слова и вещи, лежит в куда более глубоких слоях, чем те, которые можно назвать и обозначить, намного глубже, чем мир объектов – собственно говоря, единство слов и вещей восстановимо только при восстановлении единства и единственности «разорванного» человека с «вырезанным лицом», как это сказано метафорой в одном из стихотворений автора. Ибо цельность слова достигается лишь человеческой цельностью и полнотой. Одно с другим природно и сверхприродно связано.
Но человеческая мысль, опирающаяся сама на себя, отказываясь от музыки и акцентируя концепт, берёт на себя полномочия природы. Мы вошли в ситуацию прекращения уникальности слова и человека.