Я люблю рисовать лошадей и собак. В лошади у меня хорошо получается голова. Гораздо лучше, чем задние ноги. С собаками примерно та же история – рисую ровно половину: морду с высунутым языком. Очень мне нравятся колли. Морды вытянутые, лисьи. И воротник вокруг, как у Шаляпина на картине. Тоже мне, дама с собачкой! В Русском музее висит. Там, в этом зале, все – с собачками.
У всех моих знакомых есть собаки или кошки. Даже у кривоногой Пашковой! Мне их нельзя. У меня астма. Ходить на ипподром мне запретила мама.
– Да ты там сдохнешь! – сказала она. – Прямо в навозе и задохнешься.
Теперь, чтобы не задохнуться, я рисую. Да, забыла. Иногда я рисую ноги в туфлях на каблуках. Хорошо получается до колена, потом – какие-то бревна. Приходится надевать на них юбку. Правда, от этого краше ноги не становятся, а мама мне говорит:
– У тебя зубы, как у акулы (в смысле – кривые), не красавица. Будешь себя обшивать – выйдешь замуж.
Кто такого урода замуж возьмет? Неизвестно.
* * *
– Отойди от зеркала! Кому я сказала?!
Катя Самохвалова покорно выдохнула и подошла к окну. Во дворе жили собаки. В подвале – кошки. На последних особенно жаловалась тетя Шура из соседнего подъезда, обещавшая отравить эту пакость, потому что заели блохи, даже на второй этаж запрыгивают. Катя никогда не видела живую блоху. Только в книжке. И ту подкованную. А очень хотелось. Поэтому, когда тетя Шура (Санечка, называла ее мама) прибегала к Самохваловым позвонить, девочка с неприкрытым любопытством спрашивала:
– Кусают?
– Ой, кусают, Катька! Кусают так, что хоть из дома беги!
Бегать из дома в разные стороны было любимым Шуриным занятием. Среди множества маршрутов, освоенных Санечкой, излюбленных было три: через дорогу на работу, на центральный рынок и, наконец, к Самохваловым – позвонить. Но отнюдь не всегда тетя Шура была гонима желанием пообщаться с внешним миром. Самохваловский маршрут для нее представлял особую ценность, так как хозяйка телефона Антонина Ивановна, по совместительству Катина мать, служила преподавателем русского языка как иностранного в международном военном заведении, у КПП которого толпились барышни в ожидании счастливого билета за рубеж.
– У тебя – дочь, у меня – дочь, – напоминала Санечка Антонине Самохваловой.
– Да ладно тебе! – отмахивалась Антонина.
– Вот тебе и ладно… Не успеешь оглянуться, замуж пора отдавать.
– Ну, Санечка, это ты махнула!
– Поверь мне, уж я-то знаю… – таинственно провозглашала соседка и показывала глазами на Катьку.
– Иди, иди! – гнала дочь Антонина Ивановна. – Рано тебе еще об этом думать.
О чем, Катька пока не догадывалась. Значение сакраментальной фразы: «У тебя – дочь, у меня – дочь» – было ей совершенно непонятно. Это взрослому человеку, вошедшему в родительский период жизни, легко переводилось: «Мы с тобой одной крови: ты и я». Катя же Самохвалова воспринимала данный тезис как пароль, с которым в дом входили свои. «Пароль?» – «На горшке сидит король!» – «Заходите тогда, милости просим».
Всем милости просим, кроме ее подружек дворовых: даже кривоногую Пашкову и ту в мамин дом пускать было не велено. А какой от нее вред, от этой Пашковой?
Внизу Наташка Неведонская: шея вывернута, голова сбоку от тела качается, руки не слушаются. Во дворе ее за глаза паучихой называют. Ей – можно. Она умная. Но Катя ее не любит, потому что страшно: вся скрюченная.
– Бедный ребенок! – сокрушается мама, видя, как Наташка «ползет» к школе. – Не могли, что ли, дитя в специальную школу отдать?
– Зачем? – интересуется Катя. – Она же нормальная.
– Да какая же она нормальная? – возмущается Антонина Ивановна.
Но Неведонскую из квартиры не выгоняет, когда та к Катьке приходит, и даже спрашивает: «Как дела в школе?» А какие у нее могут быть дела, это понятно. На днях два здоровенных придурка зажимали ее в раздевалке, чтобы понять, «откуда у нее лапки растут». Но Наташку голыми руками не возьмешь – так вмазала, что мама не горюй. И вечером у Неведонских стоял стон и ор: это Наташка отбивалась от родителей, все время повторяя: «Это он сам! Са-а-м! Пе-е-ервый!». Кате казалось, что у нее пол под ногами трясется от сумасшедших Наташкиных воплей. Не выдержала, подошла к пианино и села на виниловый вертящийся стул.
– Вот-вот, – удовлетворенно отметила Антонина Ивановна, – нечего дурака валять. Занимайся, а то спасу от этих криков нет.
Катя Самохвалова подняла крышку инструмента и со всей силы стукнула ладонями по клавишам.
– Эй! Это ты чего? – возмутилась мать. – Специально, что ли?
– Ничего не специально, – буркнула Катька и крутнулась на стуле. – Я еще литру не выучила.
– Так выучи, – посоветовала Антонина.
– Не могу.
– А ты через не могу.
Катя Самохвалова с тоской посмотрела на мать и робко запротестовала:
– Не могу. Наташа кричит.
– А ты внимания не обращай.
– Не могу…
– Что с нее взять? Больная…
– Никакая она не больная. Она ДЦП.
– Это кто тебе сказал?
– Наташа.
– Ох уж эта Наташа! – посетовала Антонина Ивановна. – Поперек горла мне твоя Наташа. Надо с ее матерью поговорить.
– Зачем? – полюбопытствовала Катька.
– Не твое дело, – отрезала мать и махнула рукой. – Иди вот, литру свою учи.
Катя слезла со стула и отправилась в детскую, она же по совместительству «спальна». Там стояла большая кровать, на которой мать и дочь спали вместе с того самого момента, как умер Арсений Самохвалов – Катин отец. По недомыслию своему Антонина Самохвалова говаривала:
– Эх, Катька-Катька! Раньше здесь на твоем месте папа спал… А теперь – ты.
Девочке становилось неловко. Возникало ощущение, что заняла чужое место. А еще страшно: папа не папа, все равно покойник. А покойников Катя боялась так же сильно, как возможной материнской гибели.
– Вот умру я, – обещала Антонина, – одна останешься. Ни-ко-му не нужна!
В вечном ожидании конца Катька просыпалась посреди ночи и прислушивалась, дышит ли мать. Иногда дыхание прерывалось, и тогда девочка, зажмурив глаза, тыкала в нее рукой, словно нечаянно. Антонина вздрагивала, всхрапывала, таращила глаза и по привычке приговаривала:
– Спи-спи. Давай… спи уже…
И девочка, довольная, засыпала.
«Спальна» была особым пространством в семье Самохваловых: там был Катин угол («все, как у нормальных людей – только занимайся»), шифоньер, полный добра («еще в Монголии покупала»), швейная машинка («спасительница твоя»), кровать и темная комната. Место для хождения в комнате отсутствовало. Но зато при желании, особенно если приставить к стене пустую банку и приложить к ней ухо, можно было расширить свою территорию ровно на величину аналогичной «спальны», только соседской, разумеется. Принадлежала она вездесущей тете Шуре из соседнего подъезда. Точнее, ее дочери Ириске, о судьбе которой дальновидная Санечка пыталась позаботиться уже сейчас: «У тебя – дочь, у меня – дочь».