В столовой было душно. Иногда мне казалось, что здесь все выверено вплоть до миллиметра – вот и столы, расставленные линейкой, и все тоже солнце, выглядывающее из белых решетчатых окон. То же резиновое пюре, в котором я лежу лицом и дышу параллельно полу, обедая со своими друзьями. Не замечают. Медленно совершают движения ложкой от тарелки вверх и наоборот, скучно смотря в стол. Все мое лицо в пюре. А когда-то мы все вместе бегали по берегу холодной реки босыми ногами, я тогда поскользнулся и ушел топором под воду, почувствовав бесконечность дна и скользкую, но цепкую руку Шэги. Долго потом оставшиеся Кейт с Одивом расспрашивали его о том, как он меня уцепил. А теперь они жрут молча, и я наблюдаю с пюре на лице мгновенного крахмального ада. И мне это совсем не нравится.
– Так вот, – говорю я, тревожа тишину столовой. – Она так и сделала. Написала записочку, сунув мне в руку клочок ее, и отправив читать домой.
Я вздохнул. Монотонность действий трех товарищей меня утомляла. Я ударил по столу со всей дури так, что тарелки с супами и мясом и еще чем-то зеленым рассыпались на пол. А монотонность продолжалась. Ложки в руках ходили вверх и вниз, а рты поглощали воздух. Наивные. Я резко встал, опрокинув стул на сидящих и ничего не понимающих студентов позади, которые даже и стула то не почувствуют, поскольку упадут будто с подножки или подстульчика на холодный кафельный пол и продолжат монотонность, черпая с кафеля ничего и пополняя свой желудок, ну, ничем. Я смотрю и безразлично разочаровываюсь во всем вокруг. Все студенты в столовой – они все поддаются одинаковой анимации монотонности. Рука вверх, рука вниз (зачерпывая еду), рука вверх, рука вниз. И я опрокидываю стол. Эффектно, как хотел бы этого режиссер, и рыжий добряк Шэги, и Кейти, любящая развлекаться с нами, а не со всякими девушками, ходя с ними на пару в туалеты, и даже странный Одив, который никогда не снимал очки и маску пай-ботаника, они черпают воздух ложками, и сидят.
Я оглядываюсь и вижу, что все – все так делают. Где-то чуть дальше поварихи в аккуратных передничках также орудуют своими руками в одном экземпляре, наливая половниками лишь пелену разноцветного воздуха, которым мне нужно подышать.
Всегда любил такое ощущение, выходя на улицу, чувствовать ее. Всем своим телом ощущать воздух, всякие здания и солнце. Но на крыльце ничего не случилось. Я стоял будто в вакууме, хотя я совсем не знал, как в этом вакууме вообще можно стоять. И я не чувствовал ног, я не чувствовал ничего, даже того, кaк подбегаю к какому-то мужику в сельдевой шапке и начинаю его бить изо всех сил, а он идет, словно ничего не замечая. А я не чувствую. Не чувствую и того, что в неощутимой ярости бью по железной оградке, поскальзываюсь на весеннем льду, и никого не тревожу. Оборачиваюсь и расталкиваю двух девушек. Ничего. И совсем, совсем ничего. Вот уже и на бег перешел, прыг через начало автомашинки, которая меня чуть не сбила; перелетел я чрез узкую дорожку прямиком в грязный снег. Солнце уже не слепит, а все идет своим чередом. Звоню тебе, но ты не отвечаешь. Ненароком вспоминаю тебя, и становится никак. Также, как и было. Никак. Звоню еще куда-то, но ничего недоступно, лишь грязь от снега просачивается сквозь меня, а я ее пускаю.
Небо уже совсем не то, что было раньше, и никто не то. Я раньше не замечал, какие все были разные, только вот теперь, из душной коробки будто смотрю в две дырочки на одинаковую анимацию. А то. Бюджет же ограничен. Конечно, в кармане лишь две монеты и снова едет та же машинка, которая сбила меня, водитель лишь другой.
И приходится ломать дверь, и угонять воображаемый объект движения. И я выезжаю на проспект, и я вижу. И вижу, что все машины одинаковы. Вон троллейбус едет, якобы. Якобы торчат рога его из того же корпуса, что и у меня. Радиостанции. Кручу-верчу, запутать хочу. Ничего. Лишь помехи. Светофоры на зеленом. И это хорошо.
Вот и городу конец. За окном мелькают голые березы, голые сугробы, голая весна. Словно тубусы высятся вышки электропередач. Я уезжаю, и остаюсь. Потому что меня нет. Есть только то, что видно из грязного весеннего сугроба.
Небо гремело своей серой чернотой, так темно и тут же прекрасно не было с начала октября. Мелкие, но холодные, капли дождя сонно стучали по мостовой, люди наблюдали сие действо под зонтами – такими же черными, как и небо с той лишь разницей, что из-под зонтов не шел этот прекрасный дождь. Холодные, но мелкие, капли медленно стекали по моему лицу. Деревянная скамья подо мной принимала душ, очищалась, радовалась новым, холодным и сонным, мелким и грустным, каплям дождя. Я сидел и ждал трамвай на трамвайной остановке, что посреди унылого, серого шоссе, образовывало небольшой островок из ждущих трамвая людей, покрытых зонтами, смазывающими свои лица неизвестностью и мудро, но глупо, смотрящими на блестящие под дождем рельсы.
Цифровая, красочная, колорная и колоритная пленка завершилась. Тот, кто ждал, ч/б безмерно рад. Небо это позволяло, и я смотрел на рельсы вместе со всеми, ожидая маленькой, но победной, дрожи, напоминания. И рельс задрожал, слева послышался глухой звук скрежета, и взгляды, в том числе и моего, устремились лишь в одну точку из тысяч точек трамвая. Красный, пронзающий всевозможную рябь и страданья, он двигался, останавливался, и уезжал. Островок почти опустел, а мне нужен был совсем другой маршрут. В эту погоду вернее всего было сделать какой-нибудь верный шаг, смешаться с грязью толпы и просто изменить свое неверное решение. Но ради того я и жил, чтобы принимать неверные решения. Островок пустел, а разноцветные, колорные и колоритные трамваи лишь вздергивали блестящий на каплях дождя рельс. И второй рельс. Я не хотел возвращаться домой, и в другой момент я тут же хотел оказаться там – в уютном отрубе, где, наконец, можно было бы почувствовать независимость, и аромат горячего чая. Желтый, зеленый, голубой – все они пронзали черноту, тьму и капли – мелкие и острые капли дождя. Я смотрел на часы, и послушно ждал следующей дрожи рельсов, но, не дождавшись, пошел на автобус. К тому времени я уже слишком промок.
В автобусе пахло воздушными шариками и потом. Он был желтый. Но желтый не как лимон, или осенний лист, утопающий в луже, а желтый, как мягкий грейпфрут. Даже нутрь автобуса была грейпфрутом – красная, перекликающаяся обрывками с железом и полом, таким полом, что обычно в трамваях замечаешь; сочная, но с привкусом старой сухости и горячего лимонада. На улице очень сильно пекло, и казалось, что летящий по пустой дороге автобус, преодолевающий все перекрестки и не перекрестки, отдающийся домам, и не получающий ничего взамен, сейчас расплавится. Вот уже как сто метров я смотрел на отдаляющийся железный щит «Добро пожаловать на дно». Дорога была наклонной, и автобус разгонялся все сильнее, асфальт кончался, и грейпфрут трясло соковыжималкой. А затем, затем он рухнул с обрыва в реку. Нужно было немного остыть.