– Париж-то будем строить? Или как?..
– Давай Эйфелеву башню построим где-нибудь в районе Парка Победы. И от неё прямо до Кремля проложим по Кутузовскому и Новому Арбату… Елисейские Поля. А Москву-реку назовём Новой Сеной и построим мосты через неё… Красивые, новые! А не эти, чугунно-советские и лужковско-собянинские.
– Слушай, а где бы ты тогда поставила Собор Парижской Богоматери?
– Ну как где?.. Конечно, на Балчуге, на острове. Там, где сейчас «Карандаши» стоят и Дом музыки, там место похожее.
…Она смеялась, говоря совершенно невозможные вещи, и мы, старательно обходя летние лужи Якиманской набережной, медленно шли в направлении Болотной площади, наслаждаясь тёплым днём и лёгким флёром общения друг с другом. В своём воображении графику сухих слов она наверняка преобразовывала в красочные картины парижских улиц. Я видел, как одно только упоминание бульваров центральных округов Парижа наполняло особенным блеском её большие зелёные глаза. Держа меня за руку, Вера мысленно вела меня на Монмартр и незаметно подводила к Сакре-Кёр – через пошловато-разгульное место с кафешками, засиженное уличными торговцами и псевдохудожниками, подводила меня к знаменитому собору, посвящённому Святому семейству, который был словно огромный инопланетный корабль, неожиданно приземлившийся на самом высоком холме Парижа. А потом мы с ней весело спускались по ступеням и пологим лужайкам куда-то вниз, наверное, к Пляс Пигаль и узким улочкам 18-го округа, отыскивая в своём сознании и другие открыточные виды ненастоящего Парижа.
Наше тогдашнее чувство рассуждало примерно так – раз мы не можем пока туда поехать, значит, всё это нужно просто нарисовать в своём воображении. Иногда она просила меня остановиться и закрыть глаза, чтобы получше представить всё это. Но моим закрытым глазам нужны были ориентиры. А какие могут быть ориентиры, если вокруг нас Москва?
И вот мы с ней уже спускаемся под землю и садимся в поезд метро на Кропоткинской, который подхватывает нас и уносит прямо в Париж, на станцию Saint-Lazare. Ведь Париж – это же совсем близко!.. А ещё – мы почти молодые и почти счастливые. Не тащим за собой весь накопившийся бред прожитой до этого жизни. Она мне искренне верит, и я верю ей. И мы строим планы на будущее и на свой будущий город. Наверное, вот так бывает: всю жизнь живёшь в каком-то одном городе, а потом оказывается, что должен полюбить совсем другой.
…Память немного обманывает и подсказывает совсем не те слова, которые случились на самом деле. Вера рассказывала о Париже настолько заразительно и красочно, что я сейчас не могу подобрать такие же. От нахлынувших внезапно воспоминаний у меня начинают слезиться глаза, и я их просто закрываю. Ведь закрытыми глазами иногда можно увидеть больше, чем открытыми. Да и услышать тоже. Не правда ли? В этом Вера была права. Нужно просто уметь слушать закрытыми глазами… И в этой темноте нет ничего лишнего, есть только слова…
…Я снова чувствую, как нудный декабрьский холод медленно пробирается вверх по ногам. Он не забирает тебя сразу, а съедает постепенно и только потом обгладывает до костей. Не спасают даже три пары теплых носков. Сырая кожа ботинок промерзает насквозь и дубеет. Холод, передаваясь от промёрзшей земли, ползёт вверх по продрогшему телу, словно земля хочет навсегда сделать нас такими же холодными, как она сама. Я открываю глаза и смотрю налево: стылая кишка нашей окопной траншеи уходит куда-то за поворот. И там, за этим поворотом, сидят на корточках, прислонившись к стене окопа, или просто лежат в двойных трофейных спальниках из непонятной шерсти такие же, как ты сам, штурмовики из Проекта К или, как нас здесь называют, «проектанты», они же «кашники». Чтобы не промёрзнуть окончательно, я встаю и начинаю заниматься окопным спортом – интенсивно размахиваю руками и приседаю.
Слово «кашники» по случайному совпадению оказывается очень близким ко всем известному «однокашники». Забавно, но эти два слова, независимо от своей этимологии, дружны по своему смыслу. И совсем не в смысле каши, употреблённой вместе с товарищами из одного котелка, а в смысле твоей учёбы в этой своеобразной школе жизни, такой же, как и во всех твоих предыдущих «школах».
И пока ты уговариваешь себя, что вчерашняя жизнь не имеет к сегодняшней никакого отношения, тебе настойчиво дают понять, что это не совсем так, а местами и совсем не так… Звуковая атмосфера «на передке» наполнена отдалённой стрелкотнёй, свистящими звуками летающих снарядов и визжащими звуками украинских коптеров. Над головой иногда летает ещё чёрт знает что… Что-то загадочное и непонятное. Русских коптеров в воздухе очень мало. Наши рэбовцы тоже где-то есть, но толку от них всё равно мало. А вражеские «птички» заё…ывают своей привычной наглостью и активностью.
Во всём этом какофоническом концерте начинает выделяться кто-то большой и незримый, играющий на огромных ударных инструментах, отбивающий ритм войны звуками «выходов» снарядов и их прилётов: бах-бабах. И всё это мог бы, наверное, услышать композитор Вагнер. Но он слишком давно закрыл свои глаза и вообще, и на подобную безумную оркестровку его произведений в частности. А мы играли и сами слушали эту великую музыку просто потому, что были его настоящим «оркестром», «музыкантами Вагнера».
Здесь меня окружали люди, каждый из которых сделал свой выбор, и этот выбор уже нельзя отменить, потому что мы оказались на войне. Война – это убийство и грязь. И смерть в этой грязи… К трупам на войне привыкаешь быстро, и быстро меняешь все свои представления о свойствах человеческой жизни. Тут, как нигде, можно увидеть, насколько человек хрупок и телесно жалок. Война сразу показывает эту великую и неопровержимую реальность, подавляя и не позволяя спорить.
Здесь никому не нужно морозиться и бегать глазами при виде трупов людей, оставленных без опознания и погребения. Они могут лежать на развороченной взрывами земле по одному и кучками, как выброшенные на помойку старые манекены, застывшие в нелепых позах с неправдоподобно вывернутыми ногами и растопыренными руками. Некоторые из них могут казаться просто уснувшими в своих земляных лежанках. Но их сон вечный и не предполагает никакого пробуждения.