Кто жизни не познал – тот жив…
Столь сомнительная и даже крамольная для уха мысль прозвучала на пике невыносимой пронзительной боли. В глазах потемнело. Тысячи иголок вонзились в голову, а самая длинная, буравчиком проникла настолько глубоко, что показалось, достигла моей души.
Спасением от боли стали эти слова о познании жизни. Смертельный гарпун, на который, наверное, ловят наши трепетные души, на сей раз не достигнул цели, судорожно задрожал, словно раздумывая, и с явной неохотой оставил плоть в покое. Размазывая за собой кровавые следы, с которыми тщетно пытался справиться носовой платок.
Всё тело замерло, обратившись в один чуткий детектор боли. Оно реагировало на каждый сигнал, на малейшее изменение внутри. Сердце перестало быть испорченным насосом, работающим с перебоями, в нём послышалась прежняя ритмическая уверенность. В пульсе исчезла дрожь, похожая на жалостливое биение высохшего листка, с трепетом ожидающего надвигающуюся неизвестность. Лист сорвался, неуверенно скользнул вниз, и, подхваченный ровным и сильным потоком, успокоился, равномерно покачиваясь на волнах. Нервы похожие на ощетинившиеся перед боем копья фаланги, напряжённые до предела, вспарывающие бликами воздух, сразу облегчённо поникли, как будто прозвучал неслышный сигнал трубача, объявляющий отбой тревоги. Наступило такое затишье, когда собственные вены превращаются в ручьи и слышен ток крови…
Я поверил в жизнь и приоткрыл веки.
Краски и чувства возвращались не сразу, так, не сговариваясь, собираются твои близкие за праздничным столом, когда их никто не звал. Звонок, ещё звонок, новые приветствия и одиночные разрозненные голоса уже превращаются в жизнерадостное щебетание на солнечной утренней опушке весеннего леса.
Что на самом деле не вполне соответствовало действительности.
Утомительно знойный день жарко догорал на ближайших склонах, отчего отроги и хребты представлялись тлеющими в очаге угольками. Последние лучи, цепляясь за каждую хвоинку и листочек, покидали взлохмаченные берега; с противоположных уклонов выступали тени и с ревностью слуг следовали за угасающим светом, выстилая тёмные дорожки вдоль впадин и ущелий в ожидании очередного хозяина этих мест – ночи.
Вечер был тих, настроен умиротворённо и кутался в подозрительную дымку. Горы он предпочитал одевать в облачные манто, оторачивая их синевато-сизыми плиссе. На небе предпочитал розовые муары и прочую золотистую лёгкость. Несмотря на всю пышность одеяния, на самом деле он – мажордом, распорядитель, приготавливающий покои тому, кто спешит вступить в законное распоряжение своими владениями.
Дымка сгущалась, тени уже не просто метались между укрытий, но сплотились в густые массы и заполонили всё вокруг, овраги и теснины, добрались до вершин, заявляя своё превосходство над природой и всяким явлением в ней. Они покусились было на небосвод, но вовремя спохватились, раболепно склонились до земли, приветствуя свою хозяйку – повелительницу звёздных россыпей.
Королева всем прочим предпочитала один единственный цвет наряда – чёрный. Украшая его не броско, но вместе с тем со вкусом, величественно накидывая поверх прозрачное покрывало, сплошь усеянное драгоценностями, тихо мерцающими на чёрном бархате. Её бессменным советником на протяжении веков, была многоликая Луна. То она прикидывалась малолетним месяцем, то плывущим среди сумрачных туч челном, то вдруг являлась в серебристом одеянии, во всём великолепии ночного светила, оспаривая права у Солнца. У неё получалось – она умела навязать свой романтический образ и вспыльчивым поэтам, и задумчивым звездочётам, и озадачивала научную братию. Невольно всякий обращал на неё свой взор и терзался у лунной дорожки над зыбкой бездной.
Ночь одним мановением прекратила всякие споры и домыслы о том, что могущественнее: тьма или свет, она милостиво позволяла всякой мелочи мерцать, порхать, испуская фосфорические вспышки и зажигать в окнах огни. Поговаривают, в городах светло как днём, ну это уже враки – там светло настолько, насколько позволит властительница.
На сей раз сиятельная советница почему-то задерживалась. Дымка, такая легкомысленная при вечернем сумраке, сгустилась настолько, что теперь напоминала нечто ужасающее. Некий таинственный силуэт в длинном малахае, чьи полы с лёгкостью укрыли и ближайшие долины, и далёкие горы, а рукава распластались от Кассиопеи до Фомальгаута. Силуэт был неподвижен, и вместе с тем напоминал хищника перед роковым броском. Ждал ли он – таинственный силуэт на фоне тускнеющих красок чьих-то повелений или был волен сам творить различные сумасбродства, от такой неясности сей исполинский и призрачный образ обретал ещё большее могущество в беспокойных сердцах. Взмахни он полой рукава, и они, сердца, последуют куда угодно. За ним или против него, таким мистическим бесплотным творениям, на самом деле всё равно, куда важнее то, что, всё-таки, безропотно последуют.
А ночь продолжала удивлять, невзирая на скупость красок. Ей, как истинному художнику, гению, вполне хватало малого, из него она извлекала свои шедевры и выставляла, нет, не на суд, и, не желая польстить низменным вкусам, но сминая последние остатки разума, лишая последнего, а с ним и способности мыслить.
Воплощённый в уплотнившемся тёмно-лиловом облаке образ продолжал неподвижно нависать над всем земным, и только объятия рук становился шире, захватывая всё новые области неба, сгребая созвездия и даже галактики. Когда половина Млечного Пути скрылась, на том месте, где обычно представляется нам голова, и где до ныне ничего не было – вспыхнуло око.