Джек проснулся. Вернее, приподнял правое веко, и мутным белком налившегося кровью глаза процедил то изображение, что приходило ему каждое утро после кратковременного сна: его рабочий стол, усыпанный мятыми обрывками испачканной чернилами бумаги (ручка как и прежде, немного подтекала), соседнюю стену, покрытую ядовито зеленой плесенью цвета ненавистных ему плющей, окутавших, как одеялом, засыпающий дом, полуразвалившийся в своей кирпичной постели. Укутанный пыльным покрывалом, испещренным дырами, словно звездами, начинающими своё ночное путешествие после угасающего света багрового горизонта, бледный мертвец своей худощавой рукой, что постепенно пыталась выскользнуть из-под сломившей её тяжести, будто отодвигая плиту египетской гробницы, сорвал с себя оковы заключившей его постели. Тяжело находить равновесие со слипшимся левым глазом и хрустом острых колен, являясь придатком измученной и скрипящей (как и всё тело Джека) кровати. Придаток не давал пощады своему организму и вставал, не оглядываясь (стену, стоящую за железной кроватью, он, вероятно, никогда и не замечал), начиная ничем не примечательный день своей ничем не примечательной жизни, как и многие, многие, многие в его небольшом городке.
Завтраком для него являлся холодный ужин, поджидающий его еще со вчерашнего вечера, и горький черный чай, чем-то напоминающий вязкую болотную трясину, скрывавшуюся под светом равнодушной луны.
Обтянув свои кости тряпичной оберткой, он уселся за стол и начал разбрасываться посетившим его утренним вдохновением. Сначала темно-синие буквы не хотели вылезать из-под шарика скучающей ручки, но потом, набрав обороты и возымея силу над желтым листом шероховатой бумаги, гордо становились рядами, создавая единый, непоколебимый строй:
Отчего я не весел? Написать бы мне песню? Пожалуйста!
Взрастает лесной прелестью
Компост и перегной —
Мужик с разбитой челюстью,
Да выпуклой губой
Встречает утро ветрено,
Встает на две ноги,
Чтоб как мой предок, преданный земле,
По ней ползти.
А небо и не колется,
Да лапки коротки,
За ком газетный борются
Навозные жуки,
Летит комар-кудесник
В зеркально-ясном море:
Видавшим виды – тесно,
Здоровый разум – болен.
Монета что-то стерлась:
Последнего целуя,
Жизнь кое-как притёрлась
На траты вхолостую.
Свет ранит, разливаясь:
Он ходит по тебе,
Как овод, развеваясь
В кровавой волосне.
Тебя боятся бабочки,
И ветер косо гонит,
Ты пьяная наша лапочка —
Янтарный жук на воле.
Ты в образе,
Но не в том
На который
Мать молится —
Без ризы, но облеплен дом
Её дикими просьбами:
«Живите,
Здешние обитатели,
В горящем лозняке».
Под кровом церковной паперти
Вдруг вспомнит о тебе:
Мужик, пойманный зверем —
Безликим седым пауком:
От подбородка тянется к шее-
Так безыскусен мор.
Казалось, что все мухи на окне и даже тараканы под матрасом начали громко аплодировать, вздымая свои крохотные лапки к обшарпанному потолку в поисках предрассветного неба. Но на самом деле звуки исходили из соседней комнаты, где знакомая Джека, сухонькая и дряхлая старушка Бейла, готовила полноценный завтрак для своего любимого мужа, которого уже давно не было в живых. Скворчало подсолнечное масло – его у пожилой госпожи хватило бы и до конца её жизни. На тумбочке в её прихожей, через постоянно открытую дверь можно было увидеть три кубика сахара – странный атрибут жизни пожилой женщины, укоренившийся, разводивший тараканов внутри этой самой тумбы – они прятались в петлях и срали на всё подряд.
Возвращаясь к насекомым, Джек был уверен, что братья наши меньшие не показывали виду только потому, что своим безумным хороводом крошечных лапок и хитиновых панцирей дружно отправились хоронить то, что осталось от мохнатого и жирного паука, или вовсе доедать его беспомощные останки.
Запах чудной яичницы, витая в воздухе и накапливаясь во всех остальных комнатах, разбудил Янсона, чей храп до сего момента разносился по всей улице, вызывая недоумение и насмешки у проходящих мимо старого дома людей. В пухлом животе, на котором виднелся недавний порез довольно острым предметом, от одной стенки желудка к другой метались молнии, поднимались волны урчания и последовавшая за всем этим долгая отрыжка. Было слышно и то, как он пытался слезть с кровати – штукатурка начала осыпать полусонные, болезненные лица проживающих. Тяжелым шагом, иногда отклоняясь от маршрута, Янсон смог преодолеть расстояние, тянувшееся целую вечность, и дойти до туалета, на котором виднелась огромная трещина, в любую минуту она могла увеличиться от падения на неё зада невиданной формы. Немного позже, толстяк, придя в себя, решился сходить в гости к своему доброму и загадочному соседу, Джеку, только с одной целью – вытрясти из его призрачного на вид и на ощупь тельца квартплату с дополнительными, возникшими из ниоткуда расходами на улучшение жилищных условий: травля тараканов, ремонт крыльца, вставка новых окон, дорогостоящий ремонт крыши и конечно же проведения отопления. Никому неизвестно, на какой срок Янсон вновь переносит общий ремонт и сколько потребует средств в будущем, да вот ничего, кроме уборки, которая в лучшем случае проводилась раз в неделю, да и то зачастую добровольцами, не было и в помине.
В расшатанную дверь, которая едва держалась на ни разу не смазанных петлях, били кулаком, прикладывая дополнительную силу, так что стук звучал больше, как угроза, нежели, чем разрешение войти. Джек аккуратно встал со стула, стараясь не выдать своё присутствие скрипом и шорохами, подошел к двери, положил на неё свои жилистые руки, и прилипнув левым ухом, стал вслушиваться и ждать голоса, хотя на самом деле прекрасно знал, кому так не терпится увидеть его и поговорить «с глазу на глаз».
За дверью послышался злобные восклицания:
– «Комната номер… Жилец… Долг за месяц, никак иначе… Откройте! Это у нас миссис…» – Янсон никак не мог подвести итог к своему обращению – его отвлек звук падающих кусочков облезлой краски, нарушенный бесконечными царапинами узор в верхних углах ветхой двери и надоедливая муха, бороздящая просторы узкого даже для ее не слишком требовательной персоны коридора.
– «Мистер… Так вы слышите меня, уважаемый? А? Мне нужно войти вот сейчас или вы выйдите в конце концов!».
Джек, ничуть не удивленный наглостью соседа, ничего на это не ответил – в жизни своей он был нем и потому будто безоружен, но совсем от этого не страдал. Зачем, думал он, людям знать его мысли, если все вокруг помешаны исключительно на своем «идеальном» миропонимании? Порой их даже занимательно слушать и совсем бессмысленно что-то добавлять в их цветущий оазис, сотворенный в мечтах по-детски наивных, нередко лживых. Там, где укрепляется ложь, всё истинно бело и правдоподобно, без потайных ходов, стираются даже темные пятна сомнений, удерживающих ложь в её особенном положении, буквально на расстоянии от истины. Джека такие люди удивляют, но совсем не радуют – что в них благого? Врать самому себе – последнее на свете дело. Джек привык воспринимать эту мысль буквально, представляя себе идущего к обрыву мечтателя – в голове у мечтателя чудесная идея, что на своих двух он прекрасно справится с обрывом, потому что очень этого хочет и может даже способен это сделать, может даже склонен к полёту, как птенец, что еще не освоился в жизни. Но тело, не до конца привыкнув к неестественной среде обитания, спешит к земле, голова хлопается о скалы, делясь с морем кусками своего содержимого. Жаль, это был только первый полёт и, вполне вероятно, второй оказался бы более удачным, но царство небесное имеет только вход. Задумался бы мечтатель после второй попытки, получив возможность её совершить? Может, но ведь теперь заперт он там, наверху, и всем от этого только легче.