Дмитрий Хаустов. Рождение республики из духа законов. Монтескье в истории либеральной мысли
Одним из вопросов, которые особенно занимают меня по моем приезде в Европу, является история и происхождение республик. Как тебе известно, большая часть азиатов не имеет даже понятия об этом роде правления, и у них не хватило воображения представить себе, что на земле вообще возможно какое-либо иное правление, кроме деспотического.
«Персидские письма»
Увядающий патриарх, ярко выписанный Гарсиа Маркесом, сел на страну железным задом. Его невидимое присутствие во всех сферах общественной жизни дошло до того, что даже лотерея была устроена так, чтобы выигрывал в нее всегда именно национальный лидер. И хотя лотерея – это замечательная, хотел того автор или нет, аллюзия на демократические выборы, о последних в стране патриарха даже вопроса не стоит. Выбор – это свобода, потому что свобода и есть свобода выбора, она форма, а не содержание, как, а не что. В пространстве без выбора и без свободы привычно царит дурно повторяющееся То же самое. Персонифицированное, в данном случае, бессменным (то есть самотождественным) президентом-патриархом, оно всё вокруг превращает в свое личное дело – более того, только оно имеет право на что-либо – на всё! – личное. Это и есть, как отмечал в одном месте Пятигорский, виднейший признак тоталитаризма. Давняя мечта Гоббса – Шмитта: в государстве есть только одна личность, только одно лицо, только один субъект. Государство – это Он.
Как и всякий значительный литератор, Гарсиа Маркес работает с чистым типом, который имеет целый ряд реализаций в историческом опыте. Так, в патриархе, который сам управляет своим президентским дворцом до того, что собственными руками надаивает молока для собственной охраны, легко узнается другой патриарх по прозвищу Сталин, который, по свидетельствам историков, лично вел свое дачное хозяйство, прилежно распоряжаясь, что где посадить и как часто полить[1] (патриарх у Гарсиа Маркеса, литературный и более карикатурный, олеографический, также разбрасывает и поджигает лепешки коровьего кала – это от москитов, с которыми Сталин, по понятным причинам, не имел контакта). И далее – вариации: бородатый патриарх с лицом наркоторговца лично чинит холодильник в придорожной забегаловке, безбородый патриарх с лицом бабушки лично сопровождает несчастный выводок в теплые страны. Без участия единственного в стране субъекта никакое дело не делается, и слово не слышится – никогда.
Забота об участке, о холодильнике, о птицах легко масштабируется в заботу о целой стране – для патриарха страна и есть огород, который надо окучивать: где посадить, где срезать. Один человек в ответе за целый мир – карибский, или, скажем, русский. Мыслимо ли, что это по-прежнему человек? Тоталитарная практика делается невероятной без важной, фундаментальной идеологемы – речь о сакрализации власти. Вождь всему голова, потому что он уже не совсем человек, почти бог. Поэтому политическое в данном случае – всегда уже, по догадке Карла Шмитта, есть политическая теология. Так, во всяком случае, нередко считают откуда-то снизу (как раз из фундамента), а сверху охотно кивают – да-да, всё так – и без стеснения принимают сей лестный образ, всматриваясь в фундаментальные низины как в зеркальную бездну. Так две бездны поддерживают друг друга, многозначительно перемигиваясь.
Реальность, впрочем, вносит в воображаемое свои коррективы, которые всегда травматичны, если не катастрофичны. Время от времени выясняется, что вождь всё же не бог, а всего только человек, да еще и голый: когда с позором и треском проваливается обласканная лысенковщина, когда не растет кукуруза, когда плановая экономика оказывается полоумной теоретической фикцией, когда, наконец, на навязчивое поигрывание обвислой мускулатурой весь мир отвечает холодным презрением. Тогда все трезвеют, народы приходят в движение. Некоторые, однако, очень скоро опьяняются вновь, приглядываясь к очередному богоподобному нелюдю на горизонте. Иным удается спастись от этого, как от огня, от вечно дурной повторяемости диктатуры, фатальной тотальности и нераздельности власти. Про этих счастливцев принято говорить, что они встали на путь либеральных реформ – или как-то иначе, но слово «либерализм» в их общей характеристике встретится обязательно. «Либеральный» означает «свободный». Свобода (понятая здесь как свобода частного от общего, многого от единого) труднее всего – она требует техники и, еще раньше, логики. А про мужество я промолчу.
* * *
Сегодня основные положения Монтескье принято относить к тому комплексу идей, которые в обобщенном и не всегда корректном виде именуются «идеями 1789 года»[2]. Получается так, что эти положения задним числом входят в состав политических завоеваний Великой Революции. Оспаривать это трудно – и нужно ли, – но можно и нужно это дополнять, делая ряд оговорок. Конечно, связь Монтескье с Революцией не так однозначна, как связь с нею Руссо – и, если продолжить сравнение, вклад Монтескье в Революцию скорее соотносим с тем емким набором именно положительных выводов, которые были усвоены значительно позже самой Революции, политически не столь, скажем так, безупречной, – тогда как вклад Руссо куда шире и, таким образом, в большей степени распространим как на положительные, так и – а может быть, прежде всего – на отрицательные стороны великого события (Токвиль характеризовал динамику Революции примерно так: сначала цитируют Монтескье, потом говорят только о Руссо). Само это событие Революции, взятое в отрезке 1789–1794 годов, куда в большей степени событие Руссо, нежели событие хотя бы кого-то еще из повлиявших на него мыслителей. Событие Монтескье, в свою очередь, хотя и остается безусловно связанным с Революцией, но ею никак не ограничивается и выходит в пространство значительно более долгих исторических преобразований, лишь частью – и не самой весомой – которых Алексис де Токвиль и следом за ним Франсуа Фюре видят и саму Революцию. В этой умеренной перспективе, по счастью, подходящей к событию с холодной головой, а не как к предмету национального культа, Великая Революция заметно теряет в величии, но приобретает в исторической достоверности. Что до самого Монтескье, то он революционен не в точечном смысле, но в смысле, скорее, большой истории, длительности неспешных трансформаций и множественных событий – он, безусловно, революционер, но мягкий, без гильотины и «Друга народа» – и живший задолго до них. В таком «мягком» смысле обобщенно понятая Революция означает: освобождение,