– Пенни? Пенелопа Уортон? Не бойся. Можешь не прятаться. Меня зовут Виктор Дрейк, я из управле…
Костлявый лютый зверь бросается на Дрейка из тёмного простенка, бьёт бестолково, но сильно и с отменной яростью. Дрейк с маху прикладывает зверя об стенку, ловит за худую пясть.
– Пенни!
Спутанные неопрятные волосы, тусклые, в рыжину. Прыщавое юное лицо – черты вполне человеческие, и всё же с некой раздражающей неправильностью. Бледные брови выламывает «домиком», губы жалко трясутся, и Пенни принимается скулить:
– Ы-ы-ы-ы-в-в-в-в-в-в…
С кем другим бы сработало. Дрейк видит и чует больше – и успешно уворачивается от быстрого пинка в колено. Ну что же, не хочешь по-хорошему…
Дом – давно заброшенная развалина – того и гляди обрадует проломом в гнилом полу или куском старой штукатурки с потолка, драться несподручно. Да только вот беда: пара лещей и встрясок отнюдь не могут образумить пойманное чудище, а только подзадоривают его злость. По сравнению с крупным и хорошо обученным всякому бою Дрейком Пенелопа Уортон – мелюзга. Но уж и лютости ей не занимать.
Виктор Дрейк не в восторге от того, что приходится причинять боль, но заломленное запястье наконец-то заставляет Пенни перестать.
– Да не враг я тебе, слышишь! – Дрейк проглатывает слово «тупица». – Вот!! Читай!
Неловко левой рукой доставать ксиву из правого кармана, а что поделаешь. Держит удостоверение перед лицемордочкой Пенни.
– Отдел нечеловеческих рас. – произносит она медленно, ломким подлеточьим голосом. – И при чём тут я.
– Сейчас я тебя выпущу, – говорит Дрейк. – Можешь уйти, гоняться не буду. Но можешь и послушать, что я скажу. Дело твоё. Ввернёшься полицейским – церемониться не будут.
– Ладно, – шмыгает носом Пенелопа Уортон. – Послушаю. Пусти.
* * *
Сидят на полу друг напротив друга – Дрейк устраивается поудобнее, расстёгивает куртку – больше не для себя старается, а чтобы вроде как внятнее показать свои мирные намерения. Пенни сидит, подобравшись – чтобы в любой момент вскочить.
– Давай так. Я начну рассказывать о тебе, а ты поправь, если ошибусь где-то. Или дополни, если сочтёшь нужным.
Пенелопа кивает, откидывает свесившиеся на глаза патлы.
– Родилась ты шестнадцать лет назад и сразу попала в переплёт, так.
– Синдром грёбаного Шмида, – хмыкает она. – Отклонения. Да вы сами видите. Неудивительно, что от меня сразу отказались.
– Кошкин глаз и прочее, – кивает Дрейк. – Однако ошибусь ли я, если скажу – при этом ты почти никогда всерьёз не болела?
– Ну… не чем все, – отвечает Пенни. Даже когда ветрянка ходила, а мне хоть бы хны. Или кишечная зараза тоже. Кашлять я притворялась пару раз, правда. Вши вот бывали. И какая-то хрень кожная.
– Ты четыре приёмные семьи сменила.
– Со мной трудно, блин.
* * *
«И диагнозы у тебя как грибы плодились, что ни год, – думает Дрейк. – При твоём-то жильном здоровье. Я читал. Умственная отсталость, лёгкая степень. Синдром дефицита внимания и гиперактивности. В двенадцать – аж три “косметические” операции…» Потом – аменорея. И в четырнадцать будьте нате: половая психопатия. Та ещё… формулировочка.
Пенни потирает помятое запястье, смотрит в упор, не отводит взгляда.
– Только Шмид этот у тебя всё равно не сходился, как ни крути.
– Нетипичная картина, – кивает Пенни.
– Разрез глаз… опять же и челюсти. Неправильные, да и не совсем шмидские, верно? И низкорослостью ты отродясь не страдала.
Вот уж это точно. Небось к прозвищам вроде «дылды» и «переростка» ещё лет с пяти привыкла.
– А ещё ты часто слышала… всякое. Что было вроде как не для твоих ушей. Через дверь. Через стену.
Пенни неприятно усмехается.
– Сперва, пока совсем дурёха была, ох и влетало мне за это. А потом ничего… наловчилась пользоваться.
Некоторое время оба молчат. Виктор Дрейк думает, как же это трудно – по нескольку часов каждый день просиживать почти без движения над грамматиками и прочими задачками, когда ноют жилы по хорошей игре, плясовой, драке, по вольному бегу.
Как давят все множества запахов и звуков, о которых толком никому и не расскажешь, потому что никто тебе их не объяснил – и ты даже не владеешь правильным языком, чтобы рассказать о том, что ощущаешь.
– А скажи… шрам у тебя есть? Под животом, под низом. Извини, что спрашиваю.
– Вот такенный. Вроде у меня там органы все были какие-то неправильные. А теперь вообще хрен пойми что. – ухмыляется нахально. – Показать?
– Не надо. Так верю.
* * *
– В третьей семье у тебя вроде всё шло неплохо, да? А потом что-то случилось. Скандал вроде какой-то. С этой девушкой из твоей тогдашней школы. Как её имя? Что-то я запамятовал.
Пенелопа краснеет густо, персиковым румянцем по бледно-пепельной коже. Выдыхает трудно:
– Мэй.
– Красивая? – спрашивает Дрейк.
Пенни пожимает широкими костистыми плечами.
Тогда Дрейк спрашивает иначе:
– Она хорошо пахнет, правильно?
Пенни втягивает воздух сквозь стиснутые зубы. Трёт ладонью лицо. Прикусывает губу. Потом начинает говорить. Что Мэй пахнет как Мэй и никак иначе, и никто и ничто в мире больше не пахнет так, и нет никаких слов, чтобы об этом рассказать, а от молчания, оказывается, бывает очень больно. И башка будто становится набита сладкой ватой, между рёбер дерутся голодные виверны, а ниже, в животе, плавится хренова лава.
А потом над тобой смеются, а потом на тебя орут, а потом всё летит к чертям собачьим, а потом тебя увозят, а потом…
– А Дэвис и Атт здорово тебя доставали? – вдруг спрашивает Дрейк.
Да уж наверняка. И не только они.
Год назад ты однажды дала отпор.