Маяк
Когда-то я мечтал прожить зиму на маяке. Вернее даже, с осени до весны. В октябре, когда листва светится всеми цветами пожара, высадиться с лодки на маленьком и необитаемом острове. Остров порос лесом, а у обрывистого берега высится маяк. Рядом – домик, и сарай для дров и припасов. На верхнюю площадку маяка ведет узкая винтовая лестница. По ней нужно подниматься дважды в день: вечером зажигать прожекторный фонарь, а утром гасить.
В доме есть радио, а сумку книг я привезу с собой. В сером утреннем свете надо наколоть дров и растопить печь. Потом вскипятить кофейник, почитать, и сесть за стол у светлеющего окошка, предвкушая писать – черными чернилами на белом листе; с того места, где вчера остановился. Закурить, переждать легкое головокружение от первой утренней затяжки и прислушаться к расходящемуся внутри холодку: уловить камертон, когда ощущение полноты жизни и единства со всем миром оформляется в мысли, и мысли эти пробуют точные слова, чтобы выразить себя.
Потом можно бродить по снегу среди деревьев, варить суп, в сумерки заводить в сарае бензиновый движок для электричества, читать, и долго сидеть со стаканом виски в руке, слышать из приемника далекие голоса материков, их большой жизни и суеты.
И никого не видеть. Интернета здесь не бывало. Сотовая связь не берется. Полный покой. Сегодня, завтра и через месяц. Мир и покой. Отдых и сосредоточенность на собственных мыслях, чувствах, воспоминаниях. Уж очень мне надоели люди, большие города, суета и бесконечное общение живьем и в сетях, выматывающее и ненужное.
Вот как красиво и, я бы сказал, художественно, литературно и живописно я воображал свою мечту. Да. А потом дни станут длиннее, солнце выше поднимется над свинцовым морским горизонтом, тяжелая хмарь небес промоется лазурью, стает снег в лесочке, лопнут почки на черных ветвях, и к исходу весны прибежит за мной катер по веселой воде. И я спущусь с берега, просветленный и помудревший, а в сумке будет лежать мой великий и гениальный роман, толстая пачка листов.
…Бойся своей мечты, бойся своей молитвы – она сбудется, но не так, как ты ожидал.
Я живу в лесной хижине. Катер никогда не придет. И не дай бог. Я надеюсь, что доживу свои дни в спасительном одиночестве. Я даже не скажу, где моя избушка, ни штата не скажу, ни страны. До реки четверть мили, и каждый раз я стараюсь идти к ней другим путем и выходить в новом месте, чтобы не протоптать тропинку.
И роман этот написал не я. Жизнь написала. Разные люди с разными историями. Я долго, всю жизнь собирал материал. Разные обрывки, записки, свидетельства. Чьи-то фантазии, летопись чужих грехов.
Я льщу себе сравнением с Робинзоном Крузо, спасшим скудные остатки кораблекрушения, чтобы воссоздать из них фрагмент цивилизации на одном отдельно взятом и необитаемом островке.
Дорога
Вечером у костра ужинали бродяги и травили истории перед сном:
– И каждый раз он рассказывал мне свою историю по-другому. Хоть чуть-чуть, да по-другому. Один раз он пробирался на север по лесам через Айдахо, в другой – в Миннесоте дошел до Ред-ривер и сплавился на найденной лодке до Виннипега. То он снял сумку с письмами с мертвого почтальона на крыльце, то забрал неизвестно зачем мешок писем из пустой почты. Бумажных писем, понял. Сразу и не врубишься. Я еще спрашиваю: «Кто это, интересно, на бумаге столько писал и кому отправлял, вместо эсэмэсок-то или чтоб позвонить?» Почта-то раньше ходить перестала, чем связь вырубилась? А он задумался так и отвечает, что у него в надежном месте рюкзак книг припрятан, почти совсем целых, он их в сгоревшем магазине набрал, только тащить тяжело, но когда-нибудь он за ними обязательно вернется. А у самого одеяла нет. Вот такой у него глюк был.
Компания перекинулась репликами в том духе, что ничего странного, прибабахнутых сейчас много.
– Мы с одним таким, он раньше объявления или типа того печатал, на ферме брошенной как-то ночевать собрались. Окна выбиты, еды вообще ни крошки. Но старый такой, битый, «форд» F-сто пятидесятый под навесом остался. На ходу, и бензина полбака. Они все на другой машине уехали, наверно. В общем, миль на сто точно хватит, а там по пути посмотрим. Я с собой одеяла кидаю и из одежды оставшейся кое-что. А этот – ну дурак! – с чердака охапки газет тащит. Я говорю: «Ты что, вообще дурак?» А он газеты свои обнимает и лепечет хрень всякую: документы эпохи, память, долг перед историей. Я, говорит, создам это… ну, толстая книга… эпопею. Короче, днем потом остановились, и я немного этих газет взял костерок разложить, вскипятить воды. И эта сука! – в машину прыг! – и по газам! Уж не знаю, докуда он доехал. Убили, я думаю. Встречу – сам убью.
Слово «убью» вызывает у вольных людей задумчивость. Да хоть кто об этом мечтает: каждому есть кого убить. Задумались о своем. С оружием здесь дружили. Костер догорал, и черно-красные тени стягивали теснее купол света. Блондин с худым и резким лицом сделал знак. В костер подбросили. Пламя облизнуло ветки белыми языками и поднялось. Все завозились, устраиваясь поудобнее.
– Писатель, – не то велел, не то оповестил блондин, скучающий убийца.
Произошло движение взглядов, и в их фокусе обнаружился нахохлившийся человечек в музейном шерстяном реглане неопределимого цвета. Он опустил воротник, скрестил ноги по-монгольски и выпрямил спину. Если уж мы заговорили о лицах, то его одутловатое испитое личико имело жалкое и одновременно гордое выражение. Выражало оно равную готовность к овации и побоям. Народ приготовился слушать.
Шут
– Его звали Мелвин Баррет. И он хотел быть писателем. Он окончил Мастерскую писателей в Университете Айовы. Но там ничем не блистал. Кроме, разве что, терпения и упрямства.
– Он был здоровый?
– Нет. Но по морде дать мог!
– А что он написал?
– Он мечтал написать великий роман. Роман эпохи. Они там все очень гордились, что на этих курсах учились будущие гении: Пенн Уоррен, Флэннери О’Коннор и другие всякие.
Возник краткий миг неловкости: они не знали, кого это он назвал, а он вспомнил, что знал, что они не знали, с чего бы.
– Сначала он преподавал в школе английский язык. Потом плюнул и пересел на трак. Гонял через все штаты, наживал геморрой на сиденье и выплачивал кредит. Потом нашел напарника работать две недели через две, примерно так, и в свободные две недели писал.
Никто не хотел брать писанину Мелвина, и в конце концов от стал строчить заметки для местной газетенки. Потом там кто-то умер, не то от бессмыслицы, не то от полового истощения, и его взяли в штат редакции. И только его начало тошнить от этой газетной фигни и объявлений о краже подержанных презервативов, как газетка лопнула. Тогда он сел на пособие, и это ему понравилось.