ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КРЫША ПОЕХАЛА
В конце декабря Виталий Сухонин занемог; немощь его была не физическая, а душевная. Он стал раздражителен и мучился бессонницей, а тут еще эти собаки. Под окнами дома, где он жил, простирался огороженный заводской пустырь, на котором по ночам резвилась стая одичавших собак. Они скулили, выли на луну, кружили среди сваленных в беспорядке бетонных плит, лаяли. Сухонин, сидя на кухне возле холодной плиты, пил остылый чай с шоколадными конфетами и терпеливо внимал собачьему лаю; его удивляло, почему никто из жильцов не реагирует на это безобразие, но было похоже, что во всем доме бодрствует по ночам он один, а остальные, натрудившись, спят. Наконец, донельзя взбешенный, он одевался, через пролом пробирался на пустырь и прогонял собак, бросая в них чем попало. Впрочем, толку от этого не было, потому что через полчаса собаки снова собирались, и возобновлялся прежний шабаш. Сухонин, истощив терпение, разослал письменные жалобы в газету, в райисполком и санэпидстанцию и вскоре получил лаконичное извещение, что его сигнал подтвердился и собаки выловлены. Он ощутил минутное злорадное удовлетворение, но его бессонница не прекратилась, и самочувствие не улучшилось, потому что не в бродячих собаках было дело, а в том, что он переутомился, надсадился и занервничал.
На Новый год жена Сухонина, Марина, с дочерью Инессой уехали в тверскую деревню Васюково к теще. Сухонин проводил их до вокзала и поздним вечером, довольный, что остается один, вернулся домой: уединяться он любил. В опустелой квартире царила тишина; из крана в раковину капала вода, и занавеска медленно колыхалась от ветра, задувавшего в фортку. Сухонин остановился на пороге, прислонился к косяку и долго слушал бездомную тишину. Ему вдруг стало не по себе. Странно, что, провожая жену, он так втайне радовался грядущему одиночеству и предвкушал его, а теперь, добившись своего, затосковал. Покой и отдохновение были нужны ему для какого-то светлого деяния, для созерцательного самоанализа, – он устал, видит бог, устал, ему необходимо сосредоточиться на себе и кое-что обмозговать, – но оказывалось, что, пока в квартире находились надоедливые близкие люди, пока они мыли посуду и наряжали кукол, пока суетились и ссорились, здесь хозяйничала пусть и не очень осмысленная, но все-таки жизнь, а теперь здесь воцарилось безъязыкое молчание. Что-то беспокоило Сухонина. Он потуже завернул кран, чтобы вода перестала сочиться, захлопнул фортку, взглянул на ночной пустырь и желтые окна окрестных домов; потом достал проигрыватель и поставил пластинку, свою любимую, – «Учение чародея» Дюка. Звуки заполнили квартиру. Сухонин закрыл глаза и представил, как нечисть, вызванная неопытным подмастерьем, то реет в воздухе, подобно снежному бурану, то наступает стройным порядком на обезумевшего чародея – жертву собственного искусства. Пока звучала музыка, он безропотно отдавался ее власти, но вот она смолка – и он снова почувствовал всю тяжесть тишины. Тишина тем более угнетала, что он понимал: он затем и спровадил жену, чтобы побыть одному, написать, пока есть время, прекрасную музыку, прекрасную картину, прекрасное стихотворение. Что-нибудь в этом роде. Он соразмерял себя, соревновался с прославленными мужами, в какой бы области искусства они ни подвизались; ему, однако, упорно не везло: он работал корректором в технической редакции, посреди рутины, скуки, мелочных дрязг интересов; он исчерпал до дна запасы мимикрических способностей, но не нашел достаточного удовлетворительного контакта с окружением: носил воду в решете, вместо того чтобы передвигать горы. Это последнее занятие было ему больше по душе. Завистливая ревность к предшественникам и постоянная неудовлетворенность собой, таким никчемным и бездарным, разъедала душу. С каждым днем утрачивая дееспособность, в озлоблении бессрочно заключенного узника, он решил, что ему мешают развернуться, осуществиться согласно предначертанию. И дошло до того, что это предначертание он возненавидел, как позорное клеймо. К тому же, он начинал понимать диспропорцию между ценностью, им самим на себя принятой, и действительной и устал доказывать людям, что он талантлив. Формировался комплекс неудачника.
Вот и на этот раз, вместо того чтобы сесть за стол и попытаться выиграть соревнование если уж не с Бетховеном, то хотя бы с Дюка, и усладить далеких потомков волшебной музыкой, он, тяготясь бездельем, решил зайти к соседу.
Сосед был человек своеобразный и в своем роде замечательный – седеющий пятидесятипятилетний красавец-мужчина, цыган. У него было два взрослых сына – ровесники Сухонина – от первого брака и два малолетних пацана – от третьего, однако ни с одной из трех жен он не жил, а жил со старухой цыганкой, очень худой и вечно простоволосой, которая, как сказывали соседи по лестничной площадке, матерью ему не была, но вскормила и воспитала как сына. Она, бывало, часто выходила на лестницу, садилась на ступеньку и закуривала папиросу; и еще – всегда у нее что-то не ладилось с дверным замком, так что Сухонин в числе прочих жильцов не раз помогал ей отпирать дверь.
Хотя время было позднее, Андрей Петрович Гренадеров не спал – полуночничал: за стеной слышался звон гитары и смех. Хозяин обрадовался позднему гостю и предложил коньяка. Андрей Петрович жил не то чтобы на широкую ногу, но не по средствам, деньги у него водились, хотя неизвестно было, где он их брал: работать он не работал и через это имел крупные неприятности с милицией; каким-то образом он исхлопотал себе третью группу инвалидности и крепко на том стоял. Любимым его героем был Наполеон; кстати и некстати Андрей Петрович ссылался на Наполеона и любил соизмерять свои поступки с деяниями означенного героя. Вторым, после Наполеона, предметом, занимавшим его, были женщины. Прежде чем осесть по соседству с Сухониным, он прошел от Благовещенска до румынских границ и много на своем веку повидал, однако старческой мудрости или благоразумия не накопил; напротив, чем чаще становился, тем жаднее волочился за женщинами, которые подчас годились ему в дочери, тем размашистее, по-максималистски судил и рядил обо всем: с годами в нем накапливалась прокурорская бескомпромиссность, и ему казалось, что все живут не так, как следует. Сухонина он называл стариком и домоседом и при любом удобном случае подбивал на авантюры; он красноречиво рисовал перед ним перспективы богемной, бесшабашной жизни, учил, что жизнь необходимо препровождать в удовольствиях и утехах. Сухонин слушал да поддакивал, но в себе авантюристских склонностей не обнаруживал и к удовлетворению Марины отвергал все заманчивые предложения. В первое время Андрей Петрович еще бывал у Сухонина, но, стремясь оградить мужа от дурного влияния и сохранить целостность семейного очага, Марина мало-помалу отучила его. «Не ходи к нему, это плохой человек, – говорила она Сухонину. – Не известно, на какие шиши он живет и в каких махинациях замешан». На сей раз предостеречь его от опрометчивых соблазнов было некому, и Сухонин с удовольствием потягивал коньяк и слушал лирическое пение под гитару. Его в последнее время точила мысль, что он и впрямь скучновато живет, пресно, деля свою жизнь меду работой и семьей; тяготясь своей персоной, он рад был причаститься к чужой жизни: пялился на Наташу, худенькую остролицую женщину, внимал песенкам из приблатненного репертуара Андрея Петровича, смаковал коньяк, и уходить ему не хотелось. Какая-никакая, но это была разрядка. В то же время он понимал, что пора уходить, уже поздно; и как его ни упрашивали остаться, он сделикатничал и ушел, – такой уж был человек: одиночество было для него невыносимо, но и общества он в последнее время чуждался. Ему все казалось, и не без основания, что людям с ним тяжело, что своим угрюмством и постной физиономией он вносит расстройство в веселую компанию.