Елизар Лукьянович Кошкин не любил весну, особенно раннюю, когда серо да слякотно. Причин тому было множество, но главными из них были те, что худые его башмаки ранней весною промокали до невозможности, и что владелица дома, где Елизар Лукьянович со своей ненаглядной женой Настенькой снимали комнату, прекращала топить, отчего комната за ночь выстужалась так, что замерзала вода в рукомойнике.
В этом году и вовсе весна в Москве выдалась какая-то нерешительная. То несколько дней кряду держалась ясная, весёлая погода, снег начинал таять, заливая улицы глубокими и бескрайними лужами, то вдруг всё сковывало морозом, налетала метель, укрывала город снежным одеялом и развеивала колючей позёмкой всякие надежды на тепло.
Сегодняшний день выдался как раз такой, вьюжий да зябкий. Но Елизар Лукьянович не унывал: хотя бы башмаки не мокли, а что холодно, то не беда, быстрее до дома добежит, где ждет его с нетерпением Настенька, свет его очей.
От почтовой конторы, где служил Елизар Лукьянович в чине коллежского регистратора, до дома бодрой рысцой бежать ему было более получаса, и то если темными заулками да подворотнями. Маршрут этот его не страшил, поскольку взять с коллежского регистратора было нечего, кроме протёртой до дыр шинели до драных башмаков. Так что для лихих людей в Елизаре Лукьяновиче интереса никакого не было, а с бродячими собаками он как-то по лёгкости своей и душевности всегда находил общий язык, да так, что те ещё и сопровождали его полдороги, весело виляя облезлыми хвостами.
В этот вечер, правда, ни людей, ни зверей Елизару Лукьяновичу не встретилось, видать вьюга всех их разогнала по своим углам да щелям. Лишь на углу Большого Сергиевского переулка показалось ему, что мелькнула у покосившегося забора какая-то блёклая тень, да и растворилась в снежном мареве.
Елизару Лукьяновичу оставалось до дому каких-то два проулка и три проходных двора, когда вдруг ему снова почудилась давешняя тень, вынырнувшая на этот раз из какого-то тёмного угла. Тень эта походила не то на черного монаха в кукуле, не то на укатанную в темные шали цыганку. Двигалась тень на удивление скоро, плавно и бесшумно. Отвлеченный странным зрелищем, Елизар Лукьянович в который раз уж поскользнулся, глянул под ноги, а когда снова поднял глаза на странную тень, та оказалась прямо перед ним.
Коллежский регистратор даже вроде и не испугался, а только лишь до крайности изумился, но тут тень, проявив свою телесную-таки природу, пихнула Елизара Лукьяновича в грудь, да с такой силой, что он отлетел и больно ударился спиной и затылком о мерзлую грязь. В глазах у него на мгновение помутилось, а когда же зрение коллежского регистратора снова обрело ясность, увидел он склонившееся над собой страшное лицо, словно бы помертвелое, с пустыми неподвижными глазами. Елизар Лукьянович зажмурился и хотел закричать, но от ужаса в горле его абсолютно пересохло, и вырвался у него лишь слабый оборванный хрип. Тень ухватила коллежского регистратора за волосы и запрокинула ему голову. Елизар Лукьянович почувствовал на своей тощей шее жаркое дыхание, а после испытал острую боль, будто бы в горло его впились зубами.
За воротник коллежского регистратора потекло что-то горячее, боль и страх отступили. «Да я же умираю! – ошеломленно понял Елизар Лукьянович. – Как же это?» Он еще вознамерился помолиться напоследок Богородице, да не успел, лишь слетело с его побелевших губ имя любимой жены, и мелькнул перед затухающим взором просвет снежного московского неба, зажатый между косыми крышами.
Белецкий перебирал на столе Дмитрия Николаевича корреспонденцию, которой за неделю накопилось немало. Всю деловую и финансовую переписку он изымал сразу же, поскольку вёл её сам, оставляя для Дмитрия Николаевича лишь предложения художественных салонов и вернисажей, а также личные письма, приглашения на приемы и всякое разное тому подобное.
Он ежедневно раскладывал для Дмитрия Николаевича корреспонденцию в аккуратные стопки, надписывая на конвертах всех посланий неличного содержания свои комментария о важности и срочности, и вот уже неделю ежедневно обнаруживал всю эту почту небрежно сваленной в одну кучу и явно еще не просмотренной. Перебирая конверты, не терпящий беспорядка Белецкий ворчал себе под нос по-немецки, водилась за ним – сыном германского инженера – такая привычка.
Фридрих Карлович Белецкий формально состоял при Дмитрии Николаевиче Рудневе управляющим делами и личным секретарём, на деле же он был его компаньоном, соратником в делах и верным другом, прошедшим с ним через многое.
Белецкий отложил предложение поучаствовать в вернисаже, запрос из салона госпожи Рахмановой, решив, что ответит на всё это сам, потом выбрал из стопки личной переписки письмо от товарища Руднева по университету, хорошо ему знакомого, и тоже решил, что вернее будет отписаться самому. Среди приглашений на всякого рода приемы Белецкий отобрал те, что были уже пропущены, и забрал все остальные, чтобы написать на них отказ под каким-нибудь благовидным предлогом. Впрочем, с приглашениями ситуация была обычной. Руднев не любил светских приемов. Он уставал от общества неинтересных ему людей, да и вообще считал приемы скучным и бессмысленным времяпрепровождением, поэтому посещал лишь те, манкировать которыми было бы уже совсем верхом неприличия.
В нынешнем своем расположении духа Дмитрий Николаевич вообще из дома не выходил, проводя всё время в художественной мастерской, где не столько работал, сколько просто скрывался от всех и вся.
Причина такого его настроения была в авторе десятка оставленных Белецким на столе писем, надушенных томными духами, подписанных изящным почерком и запечатанных красным сургучом с оттиском графской печати. Лишь благородство натуры останавливало Белецкого от того, чтобы забрать эти письма и сжечь. В вопросах нежных чувств он был рационалистом и считал, что любовь, как хорошее вино, должна потребляться в меру и похмелья после себя не оставлять. Руднев же в этом плане представлял собой его полную противоположность.
Дмитрий Николаевич был натурой романтической, а потому влюблялся пылко и отчаянно, вызывая в предмете своего обожания не менее сильные встречные чувства. Он вообще пользовался у дам неизменным успехом, поскольку обладал достоинствами, способными удовлетворить практически любые женские запросы.
Дмитрий Николаевич Руднев был знатен и богат, и, хотя чинов не имел, являлся известным в нынешнем московском высшем свете художником. Писал Руднев в стиле, по российским понятиям салонном, но в последнее время модном, заимствованном у английских прерафаэлитов.
Острый ум, прекрасное образование и безупречные манеры делали его человеком в общении крайне приятным. Несмотря на свою немногословность и даже, пожалуй, определенного рода замкнутость, он умел обаять ненавязчивой обходительностью и развлечь приятным разговором.