Такого в нашем депо сроду не бывало. Говорит об этом весь поселок, говорит-переговаривает уже не первую неделю и все никак не может досыта наговориться. Я, как умею, расскажу про этот случай и еще кое-что про депо и нашу жизнь. Правда, здешние старики считают, что за шестьдесят лет – с тех далеких времен, как протянули через Сибирь железную дорогу и поставили на половине пути это депишко, – за шестьдесят лет тут столько всякого приключилось, что не упишется и в толстую книгу. А история, за которую я взялся, может, и не стоит внимания, однако это смотря каким глазом на нее глянуть.
Даже и не знаю, с чего начать. Пожалуй, с того дня, которого в депо не заметил никто, кроме сверловщицы Клавы Ивановой.
Девчонка эта появилась у нас в механическом весной. Глядела она совсем цыпленком. Глаза большие и ясные, будто только что открылись. И по цеху она ходила забавно. Если никто не видел, шла гордо, потряхивая косами, словно получила пятерку по чистописанию, а мимо нашего брата мазутчика – как-то бочком. Ребята переговаривались:
– Кто такая? С ремеслухи?
– Ну.
– Фэзэушница, что ль?
– Ну да.
– Одним словом, трудовой резерв?
– Ну!
Мой станок наискосок стоял, и, можно сказать, работала она у меня на виду. Если кто ругнется, да так яро, что станки переорет, она пригнется, съежится, а уши так и горят. И к шуму-гаму деповскому, к гудкам-погудкам долго привыкала.
Шумит-то у нас как следует быть. В семь утра главный деповский гудок ревет – «кормилец», как мы его называем. Это самый приметный бас в станционном разноголосье. А весь наш Перелом поет целым набором голосов. Тут и магистральные баритоны, и пассажирские тенора, и совсем писклявые подголоски – маневровые. Ладно бы одни паровозы, а то еще автосцепка лязгает, составители кричат в рупора, тормоза чугунные скрипят. Про депо я уже и не говорю. В котельном такой концерт, что хоть беги, да наш механический добавляет, да кузнечные молота в землю бухают, только держись. Издалека слышны и поезда. Еще не видно ничего за нашими зелеными холмами, а кажется, будто ветер-лесовал там дорогу ломит. Как это действует поначалу, я знаю. Приехали мы из Ленинграда в войну – так мне от здешней музыки деповской долго чудились бомбежки-тревоги. Сейчас-то совсем другое дело: стоишь у станка или читаешь дома, а гудки доносятся, будто сквозь ливневую воду.
Надо сказать, что с войны у нас в депо мало что изменилось. Ну, механизацию, конечно, в цехах кой-какую ввели, паровозы новые нам нет-нет да подбрасывали, однако в главном все шло тем же старинным деповским чередом – с громыханьем и мазутищем, с криками и нервотрепкой. Шутка ли: двести машин в последние годы приходилось держать под паром, чтобы перевозки обеспечить. Долгими нашими зимами утопали в сугробах вызывальщицы, бригады собирали, а снега-то вокруг депо были черными. Ненавистная паровозная изгарь надоела всем нам хуже горькой редьки – вечно в глаза лезла. Мать, помню, ловко как-то вылизывала языком острые уголиночки, а когда матери не стало, я так, бывало, и ложился с резью в глазах, ночью изгарь, наверно, во сне со слезой выходила.
Депо наше стоит в особом месте Сибири, кто ездил – приметил, а кто нет – примечайте. Перевалишь через Урал, и долго-долго пустые земли кружат за окном. Ты едешь, едешь, а степь все никак не кончается. Дорога уже начинает надоедать, и ты думаешь – где же Сибирь? Терпи, не скоро еще. А вот уже когда поезд перегрохочет мост через Обь, тут изготовься – подъезжаешь. Вокруг пока все то же самое: далекий и ровный, как на море, горизонт да светлые березнячки, но вдруг стемнеет будто, и в окно ударит скипидарный хвойный дух, побегут назад пихты, ели, и впервые в жизни ты увидишь кедры. Осеняя подлесок, они стоят темные, густые, полные величия и покоя.
Доехал. Сибирь…
К нашим местам поезд берет на подъем. Тайга все плотней, темней, кой-где в распадках сквозь синюю дымку видно, как всхолмились дали. А вот и перевал. От него тайгой под уклон, а потом снова, за станциями с чудными названиями Антибес и Берикуль, поезд выкатится в мелколесье, в стенной свет.
Мы живем на переломе. По всей дороге деповские называют нашу станцию Переломом, и в разговоре мы тоже заменяем ее законное название. Так и повелось – Перелом да Перелом. С юга тянутся к нам горные отроги. По ним пришли в наши места кедры и пихты, широкой полосой соединившие южную сибирскую тайгу с северной, томской. Место интересное, однако его не всякий сразу поймет. Тут высоко, водораздел, реки нас обтекают, но почему-то по всей тайге живет стоячая и бьючая вода. Только у станции ни реки, ни озера, но земля почему-то сырая, мягкая. Сырости еще и сверху поддает. В ненастье нас заливают дожди; старики говорят: «Вода к воде притягивается». А зимой от снега спасу нет – леса, что ли, его завихривают и осаждают? Как завалит горловину станции – весь народ за лопаты. Буранит, зги не видать, мы бьемся с этим снегом днем и ночью, а ему нет никакого останову. Раз я обморозился на «снегоборьбе», в больнице отлежал порядком, а сейчас чуть что – ноги стынут, леденеют. Но было бы неверно думать, что у нас только дожди да холода. Летом другой раз солнце так возьмется за дело, что на огородах земля коксом скипается, ломиком не уковырнешь.
Одно обидно, что в земле нашей бедной, под тайгой богатой, ничего нет. Везде по сю сторону Урала добро находят, строят города, заводы, и люди сейчас Сибирь видят через это. А у нас ни фабричонки, ни заводишка, поселок не растет, и на работу нашу деповскую никто не обращает внимания – ведь мы же, как ваньки-подавальщики, вечно на подхвате.
Ну, правда, всякую работу надо делать, и без нас эти стройки – никуда. Растянется на нашем тяжелом подъеме состав, вот и загорают себе где-нибудь в Братске строители новой Сибири и не знают даже, кого проклинать. Профиль нашего участка ломаный, подъемы крутые, а составы машинисты берут такие, что и станция им мала становится. Зато уж и добро, если все ладом! Ускоренные поезда с цементом и машинами идут; лесные, наливные, угольные маршруты просвистывают мимо – земля дрожит! В оборотных депо их передают другим участкам, и так бежит-гремит повдоль Сибири железная река неостановимая – самая большая на свете; вертит ее в водоворотах вроде нашей станции. А что у нас не тихий плес – это вы узнаете из истории Клавы Ивановой.
Как я уже говорил, к шуму нашему она не вдруг приспособилась. Подлетит к деповским путям проходной товарняк или на экипировке откроют паровозы краны, она глаза свои синие широко распахнет и с лица побелеет. И вообще Клава здорово выделялась в первые недели. Спецовку еще не заносила и берегла ее, святая простота, будто можно было уберечься в нашей грязище. Деповские обращали внимание на эту чистоту ее, а попутно и на ладную фигурку, на робкие манеры да на глаза. Девчонка еще не научилась украдкой поглядывать на парней и смотрела на всех в открытую, будто говорила: вот она я, вся тут. Она мне чем-то напоминала мою сестренку – то ли беззащитностью, то ли своей красотой ненапомаженной, набирающей силу. Лето проработала она, много чего было с ней за это время, однако я перескочу через лето и начну с того самого осеннего дня, в какой вся жизнь Клавы Ивановой переломилась.