Закат убивает красотой тысячи людей, ему скучно умирать одному
Корабль стоял на рейде в руках уходящего в завтрашний день солнца. Море пощечинами выражало ему свои чувства, оно не умело по-другому. Прозрачное, цвета индиго, небо не предвещало ничего особенного, если не считать чаек, которые взяли весь этот чудесный день в кавычки своих тел, они нарезали воздух на невидимые лоскуты и кричали, будто пытались сказать: не верьте, это всё иллюзия – бродячая собачка вашего воображения. Мир кошмарен, ещё кошмарней, чем война, он мучает, прежде чем убить, он любит, прежде чем кого-то другого, он съедает, прежде чем выплюнуть.
Суббота. Военный корабль покачивался гренкой у берегов тарелки с рыбным пересоленным супом Тихого океана. Большая часть офицерского состава вышла на берег в увольнение, в нашем кубрике матросы праздновали день рождения одного из старослужащих, ели жареную картошку с тушёнкой и пили заранее купленную водку. Водка всегда вызывала не только тревогу, но и массы.
– Ну и вонь. Что за х…?
– Кто наблевал в кубрике?
– Алекс, ты, что ль? – увидел он на койке мёртвое тело своего друга, лежавшее с открытым ртом, будто отверстие хотело что-то изречь, но все слова вдруг превратились в длинную липкую слюну и потекли на пол.
Рядом растеклось бурое болото извергшейся из чрева лавы, блевотина всегда вызывает чувство отвращения, независимо от содержания, её кислый запах лез в нос, как будто Алекс выплюнул банку протухших помидоров, которая стрельнула после долгого хранения в подвале желудка. Тёплая и навязчивая, она прилипла к полу как оскорбительное высказывание, позволительное только в пьяном угаре.
– Сука, Алекс! Говорил тебе – закусывать надо!
– Дневальный! Где дневальный? Сюда его, быстро!
– Кто сегодня дневальный? – продолжал орать Бледный (так между собой звали старшину нашего отделения, именно это прилагательное выплывало из подсознания при виде его лунного, поглощающего свет лика). Было у него и ещё одно прозвище – ФБР, которое он приобрёл за инициалы (звали его Филькин Борис) и которым бесконечно гордился. Бледный пользовался непререкаемым авторитетом, он готовился к дембелю, и те, кто хоть как-то зависел от него или искал этой зависимости, звали его ФБР. Не было в Борисе никакой красоты, но и уродства тоже не было, человек с никакой внешностью, будто повернулся к миру тыльной стороной своей личности, устремив взгляд в себя, вовнутрь, высматривая в потёмках душу.
– Кто сегодня дневальный?
– Фолк, – ответил вездесущий Колин.
– Сюда его быстро.
Фолк – это был я. Я сидел с книгой вдали от праздника. Колин (один из моих приятелей по призыву) подбежал ко мне, как почтальон со срочной телеграммой, в которой написано: «Срочно выезжай, дедушке плохо».
Я вырвал из книги последний абзац: «„Люди – как комнаты, некоторые готовы и сдаваться, и сниматься, лишь бы любили, другие же не сдаются и не снимаются, потому что не хотят жить в беспорядке“. Она относила себя к последним, но в этот вечер ей ни в коем случае не хотелось оставаться одной. „Но тогда с кем?“ – перебирала она в голове, потягивая мартини. Одной голове было известно, как легко перебрать, пока перебираешь, с кем скоротать вечер, потому что всякая женщина делает это с прицелом на жизнь». С трудом отобрал взгляд у книги и отдал его ненадолго Колину, а чуть позже – ФБР.
– Где тебя носит, душара? Ты чё за порядком не следишь? Бегом здесь всё убрать. Видишь, дедушке (вновь призванных, таких, как я, в армии звали духами, дедами звали старослужащих) плохо?
Именинник извергся вулканом и затих, тело обмякло, как старая простыня, волосы сбились, и уже не знали, куда им расти, часть лица стекла и образовала лужу. Сейчас он действительно был похож на младенца: влажного и липкого, рождённого на свет в сапогах и тельняшке, разве что не кричал, а что-то бормотал себе под нос, что-то невнятное и вонючее.
– Не буду, – вырвалось у меня бессознательно.
– Совсем охренел, что ли? Быстро схватил ведро, швабру и вперёд, пока я добрый.
Глядя на эту тёмную осеннюю лужу, без фантазии, без отражения, уже точно знал, что не буду её убирать. Осень я и вправду не любил: слякоть, скука, небо неделями не меняет белья, грязь, которая волочится за тобой повсюду, целует твои ноги, оставляя на них следы коричневой помады, только бы ты взял её с собой в дом, жижу свежевыжатого сока земли, отдалённо напоминающую эту массу на полу. Разве что та не пахнет, хотя кто её нюхал?
– Повтори, что ты сказал?
– Я не буду.
– Никакого уважения к старослужащим, – вздохнув, кинул он тень усталости зрителям партера и злорадно ухмыльнулся своему внутреннему миру.
Я снова нырнул взглядом в лужу (какое-то странное любопытство тянет повторно взглянуть на мерзость, отрывая взгляд от уродства, ты непременно бросишь его туда ещё раз), в этот момент влажная тряпка ладони, полной горечи, влетела в мою скулу. Щека вспыхнула огнём, но в глазах потемнело. Из внезапно налетевших сумерек показались довольные черепа зрителей с дымящимися сигаретками. Стену хохота, вставшую между мной и остальными, разрушил голос Бледного:
– Ты что, в карцер захотел (карцером здесь назывался железный ящик для торпеды, будто специально созданный под размеры человека среднего роста.
Наказание было не для слабонервных, я в него забирался, конечно, но меня там никогда не закрывали, даже раздирало любопытство)?