«Испросить помилование осужденному? У Домициана? Добиться помилования для жалкого актеришки, оскорбившего всесильного императора?
Это было бы просто, окажись актер и впрямь жалок. Увы! Слава его гремит от Алезии до Дамаска, а уж в самом центре мира – в Риме – нет и не может быть человека, не слышавшего об актере Парисе. Ему рукоплещет знать, а чернь дерется за места в театре. Приближенные императора отдают предпочтение Парису – дело неслыханное, ибо Домициан ясно показал, что покровительствует Латину. Сама божественная Августа[1] Домиция снизошла до… В городе в голос говорят о том, о чем при дворе лишь шепчутся.
Парис красив – выходит на подмостки без маски: светловолосый и темноглазый, любимец богинь, да и смертных женщин. В движениях его величие, мало – царственное, Юпитеру Громовержцу приличествовали бы жесты его и осанка. А голос… В голосе смех – никто от смеха не удержится. В голосе гнев – любое сердце сожмется. Дрогнет голос – и толпа, опьяненная кровью ристалищ, слезы прольет.
Парис красив, Парис любим, Парис славен… А император?
Если призадуматься, так ли уж он всесилен? Есть сенат – запуганный, разобщенный и все же строптивый. Есть наместники провинций и начальники легионов, всегда готовые воспользоваться недовольством солдат (разве бывают солдаты довольны?), чтобы склонить их к бунту – хоть втрое жалованье легионерам увеличивай, покоя не узнаешь. Есть чернь, чьи насмешки не смертельны, но ощутимы. Есть супруга Домиция, чья добродетель столь же нерушима, как крепость из песка. И, наконец, есть преторианцы – императорская гвардия – преторианцы, привыкшие избирать императоров по своему вкусу.
Нет, Домициан не всесилен, этим и объясняется его ярость. И добиться помилования… для того, кто превосходит императора величием…
Тут и своей головы недолго лишиться».
Корнелий Фуск повел подбородком, словно проверяя, крепко ли голова держится на плечах. Поморщился: раннее утро, а дышать нечем. Небо пронзительно-синее, к вечеру выцветет от жара. Август – гиблое время в городе. Ватиканский овраг дышит лихорадкой. Все, кто могут, к середине лета спешат выбраться за городские стены. Рвутся на просторы Лация и Этрурии, в прохладу дубовых и буковых рощ. Остаются неимущие. В конце лета город принадлежит бедноте. Лихорадка, пыль, пекло – их удел.
«Почему императору вздумалось покинуть Альбанское поместье, покинуть тишину лесов и свежесть озер и вернуться в Рим? Неужто из-за актера Париса?»
Корнелий Фуск свернул на Священную дорогу, намереваясь оттуда подняться на Палатин по Этрусскому переулку. Путь его пролегал в тени беломраморных базилик и храмов, заполнявших Форум, но прохлады не было и в тени. По левую руку высилась громада Палатинского холма, застроенная дворцами так тесно, что казалась сплошной мраморной глыбой, поросшей густо-зелеными пиниями и кипарисами.
Фуск ускорил шаги. За плечами его развевался алый плащ, серебряные доспехи отражали потоки света. Позади громыхал конвой. Подбитые гвоздями солдатские сапоги-калиги мерно ударяли по мостовой. Позвякивали доспехи. Встречные горожане проворно отскакивали в стороны.
Несмотря на ранний час, на улицах царило оживление. Ремесленники спешили в мастерские, торговцы – в лавки, клиенты – приветствовать богатых покровителей. Разноголосый хор звучал все громче. Продавцы зазывали покупателей, менялы стучали монетами по переносным столикам. Распахивались двери лавок: у мясников, зеленщиков, продавцов рыбы и масла не было отбоя от покупателей.
Корнелий Фуск взбежал по широкой лестнице, ведшей на Палатин. Дворцовый холм недавно украсился еще одним сооружением, должным, по замыслу Домициана, затмить все прежние. Новый дворец поражал размерами и великолепием отделки. Самые драгоценные сорта мрамора облицовывали стены: зеленый лаконский, золотистый нумидийский, белый лунийский, лиловый афинский.
Часовые у ступеней застыли изваяниями. Начищенные шлемы отражали солнечные лучи. Стража сменялась каждые два часа, но Фуск знал, что еще до истечения этого срока изваяния начнут покачиваться.
Центурией, несшей стражу на Палатине, командовал Марк Веттий. В преторианскую гвардию он был переведен из британских легионов, где отслужил девять лет, и в гвардии за последний год дважды получал повышение. Фуск ценил его тем более, что знал, как редки командиры подобного типа: они правят не лозой и не лестью, зато и повинуются им не из страха наказания и не из жажды почестей.
– Марк, переведи часовых в тень.
Центурион улыбнулся одними глазами – вероятно, хотел обратиться именно с этой просьбой.
Цепочка сверкающих щитов и доспехов осталась позади. Фуск позволил себе чуть замедлить шаг. По мановению руки отстал, скрылся в отведенном помещении конвой. Облаченные в белое императорские рабы низко склоняли головы, приветствуя человека с серебряным мечом на перевязи, Луция Корнелия Фуска, префекта преторианцев. Не меньшую любезность проявляли и сенаторы. Поневоле станешь вежлив с тем, у кого под рукой девять тысяч отборных солдат.
Фуск приближался к личным покоям императора. В жару Домициан обыкновенно не покидал опочивальни, проводя день в сладкой истоме, и лишь вечером совершал прогулку по саду. Придворные острословы изощрялись на этот счет. Так, Вибий Крисп осмелился утверждать, будто божественный Цезарь заполняет день тем, что ловит мух и протыкает их острым грифелем. Понятно, навету никто не верил, но все смеялись.
В крытой галерее, окружавшей внутренний двор, собрались придворные. Ожидали выхода императора, узнавали последние новости, пересказывали самые нелепые сплетни. На фоне серебристой зелени, золотистого мрамора пестрели разноцветные одеяния.
Фуск снял шлем. Светлые волосы заблестели под солнцем.
– А, благородный Фуск, – сенатор, дважды консул Квинт Вибий Крисп – высокий, седой, надменный – медленно поднял веки. Его можно было бы принять за ревнителя старины, этакого Катона Утического, воспевающего нравы предков вопреки нынешней распущенности, если не знать, что невероятное состояние в триста миллионов сестерциев он нажил доносами. – Явился приветствовать императора?
– Да, Квинт. Не знаешь, Цезарь один?
– Один. Нет даже мухи, – откликнулся Крисп, и глаза его блеснули.
В толпе послышались смешки. Фуску, чтобы сохранить серьезность, пришлось прикусить губы.
Марк Аквилий Регул обратил к префекту бледное до желтизны лицо. Регул слыл выдающимся оратором, и своим ядовитым красноречием погубил немало людей.