Бурый шар солнца, прорвавший небесную холстину, всю в белесых лохмотьях, застыл там, в высоте, в своих владеньях. Постояв немного, не обогревая, да почти что и не освещая землю, бурый шар снова скрылся, укрывшись обесцвеченной ветошью, и уж больше не показывался.
Россия лежала, заброшенная, дебелая, с холмами грудей, какая-никакая-всякая, скучно раскинув свои телеса под нависшим скучным небом. Вот-вот должен был пойти снег.
Крис, люби меня, Крис!..
Крис, зачем ты так, Крис, не покидай меня!..
Будь ты проклят, Крис!..
Можно было подумать, что это – из младшего Тарковского. Но это было не из Тарковского. Просто имя одинаковое: Крис. Было – из меня. Всплыло и торчало. Так всплывает коряга в текучей речной воде и торчит независимо, манит загадочной загадкой, не исчезая.
Там – зримо. Тут – незримо. И повторяется с регулярной настойчивостью. В голове звенит? Если бы в одной только голове! А то в проживаемой реальности. Хотя что такое реальность? Кто это знает? Кто знает самого себя? А если и вовсе неизвестно, откуда ты родом, как и когда заявился на белый свет, и почему к тебе так прилипчивы женщины и мужчины, и что означают твои деяния, и с какой, в конце концов, целью ты действуешь?
Скучный пейзаж примагничивается к тебе с такой силой, что не может не быть родным, и что-то замирает у тебя в районе средостения, и ты, с какого бодуна, как говорят здесь, сопливым мальчонкой себя ощущаешь, и ни с того, ни с сего мокреют твои давно сухие глаза. Что за сантименты, ровно почки на весеннем дереве выстрелили в этой поездке, а ведь зима, зима, сдается, что круглый год зима, и нет ничего в этом мире, кроме зимы.
Я не первый раз в этих широтах. Но всегда было коротко – сейчас длинно. Всегда набито делами – сейчас образовался досуг.
Крис, где ты, Крис? Не покидай меня!..
Требовалось усилие воли, чтобы прийти в себя. Но чаще всего никакая воля не помогала.
Я достал из кейса мой старенький IBM, открыл и кликнул последнюю выписку, которую сделал, готовясь к поездке.
«… тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть, надоело это блядское снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним, не могу, ей-Богу, не могу, ведь и раньше, когда мы к ним приходили, они даже стула не предлагали нам присесть, а теперь, теперь злое уныние находит на меня, я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал…».
На заснеженных станционных часах пробило четыре. Снег летел параллельно земле. Белой пудрой припорашивало и без того похожую на белую моль девицу на билборде, кулачком подпиравшую бесцветное личико, с капризным призывом: Dessange, создай мне настроение! Какой, к бесу, Дессанж, как попал сюда рекламный щит, не совместимый ни с чем в этой глухомани, где в длину проживало ровным счетом две тысячи семьсот восемьдесят пять особей и в ширину столько же?
Пора было загружаться. Попутчики, галдя, как вороны, несмешно перешучиваясь и натужно пересмеиваясь, покидали перрон. Тут были звезды и звездочки, как они сами себя именовали, знакомые населению по ТВ и знакомые только своих знакомых, элита и граждане попроще, они и заходили с платформы в вагон по-разному, кто деловито, обыкновенно, ничем таким не заморачиваясь; кто, не забывая демонстрировать себя даже и впотьмах, старательно откинув плечики и держа спинку, не стирая с лица клейкой улыбки; кто, съежившись, стараясь проскользнуть поскорее и понезаметнее, чтобы не помешать следующим, так же, как, старательно съежившись, проводили они годы и годы своей незадачливой биографии, тоже по привычке, но прямо обратной демонстрантам; кто по-хозяйски солидно и неторопливо, с благоприобретенной размеренностью и выработавшейся привычкой нести голову точно дорогой глиняный жбан, с непременным видом покровительства, уверенно занимая свое место наверху иерархии, где другие занимали внизу.
Я поднялся последним.
Купе было пусто. Очевидно, сосед сразу завалился в чье-то другое, и я знал, в чье.
Я отодвинул синюю шелковую занавеску, хотелось сказать: синий шелковый занавес, – сел и принялся глазеть в вагонное окно.
За чистейшим стеклом тронулись и поползли унылые пристанционные постройки, чахлые деревья, дальняя дорога, по которой передвигались игрушечные автомобильчики, жилое скоро стало пропадать, уступая нежилому, и вот уже одна беспредельная снежная равнина заняла господствующее положение, но все же попадались редкие далекие избы, в которых вспыхивали желтые огоньки, отдельные водонапорные башни и шахтные сооружения, и сумеречное серое небо сомкнулось с сумеречными серыми снегами.
Покинув Ушумун, двинулись к Тыгде. Как интересно расположилось название: Ты где?
Обычный поезд делает в Ушумуне трехминутную остановку. Наш, шедший вне расписания, стоял минут двадцать, все хотели и успели размяться, закупить соленых огурцов и кислой капусты у бабок в толстых платках, понабежавших к путешествующим пассажирам, дабы с обменом произведенного скудного продукта на скудную денежку продлить свое нищее захолустное существование, а поболтать с бабками за жизнь или просто благотворительно поддержать их небольшими финансами входило в перечень занятий путешествующих. Те останутся, а эти, слава Богу, пообщавшись с народом и добыв очередной классической закуси для очередной классической выпивки, поедут дальше, ближе и ближе к дому, туда, где их настоящая жизнь, а это всего лишь эпизод, потому в охотку, и забудут они в ближайшем будущем и этих бабок, с их искательным, недоверчивым и обвыкшимся ко всему взглядом, и эту местность, а представить, что твоя настоящая жизнь – ихняя, то и твой собственный взгляд навсегда поменяет выражение.
Одна бабка привлекла отдельно мое внимание. Не сама бабка, а бабкины руки. Без перчаток, красные, кожа сморщенная, загрубевшая, как и полагается в ее возрасте и социальном положении, однако пальцы такой совершенной формы, что странно было для старухи, длинные и, я бы даже сказал, изящные. Я купил у нее четыре горячих картофелины, и пока она передавала мне кулечек, а потом рылась в кармане поношенного зимнего пальто, чтобы найти сдачу с моих пятидесяти рублей, я все смотрел на ее длинные пальцы и узкую ладонь. И лицо у нее было узкое, с правильными чертами и высоким, хоть уже и сильно немолодым лбом. Что-то она мычала себе под нос. Прислушавшись, я скорее догадался, чем понял, что она напевает старую большевистскую песенку Штормовые ночи Спасска, Волочаевские дни…