Майя жила в туманном, неподвижном городе на окраине холодного острова. Туман был густой, вязкий, не оставлявший капель дождя на мостовой и солнечных лучей в стеклах; в тумане переплетаются неровные узкие улицы и громоздятся хребты из асимметричных домов с вечно закрытыми окнами (дома старые и дряхлые, давно пережившие своих владельцев, и окна закрыты намертво даже летом, чтобы не впускать туман и не выпускать тепло). Город тонет, как в формалине, в этом тумане: тонут тусклые фонари, вздернутые на сгорбленных столбах по краям разбитых тротуаров, тонут деревья, пойманные в ржавые ограждения, тонут бледные клумбы с мерзлой землей и черными цветами, застывшие перед сбитыми ступенями в мощеных переулках.
Полгода в туманном городе идут дожди, полгода – снегопады; и время тянется невыносимо медленно. Безветренный холод царит по утрам и вечерам; холод – три четверти суток, пустота – четыре четверти, двенадцать месяцев в году, пустота безразличная, неприветливая, сонная. И кажется, не найти места более далекого и одинокого для начала пути, но именно там, в затерянном краю, в безмятежном захолустье, на тыльной стороне ладони мира, где осень бесконечно сменяет зиму и все встречает свой конец, – Майя знает, что точку отсчета нужно искать именно там, – начинается эта история.
В туманном городе Майя жила с самого рождения, вот уже семнадцать лет, в старом каменном доме – к нему вела неровная дорожка из скользких плит, дорожка-старуха, выложенная много веков назад каменщиками-мертвецами. Иногда, возвращаясь домой глубокой ночью, Майя представляла, как теряет равновесие, падает на эти скользкие плиты и разбивает свое лицо: тогда камни этой безжизненной мостовой окрасились бы в теплый красный цвет в свете мерцающего фонаря и в туманном и неподвижном городе случилось хотя бы что-нибудь. Но чаще Майя мечтала о том, что однажды она осмелится сбежать по этой неровной дорожке, пройдет ее до самого конца – до того места, где скользкие плиты превращаются в гладкий асфальт; а потом – она осмелится пойти дальше, по шоссе, за тот поворот, за тот холм, за которым она ни разу в жизни не бывала, и отправится в зовущую, пышущую холодным жаром неоновых вывесок даль, где встречаются все дороги, и где копятся все звуки мира, и где бурлит жизнь.
Как-то дождь шел в туманном городе три недели. Майя сидела у окна и смотрела, как в мутное стекло бьется маленький иссиня-черный мотылек. Она впустила его внутрь, и он, заблудившийся и одинокий, долго кружил под потолком ее комнаты, роняя пепельную пыльцу. Майя закрыла глаза и представила себя маленьким черным мотыльком с намокшими крыльями, слепо летящим на свет. А потом – она раздавила этого мотылька пальцем, оставив на обоях маленькое бордовое пятнышко.
Ее холодный громоздкий дом в самом центре окраины мира, с высокими потолками, в котором весь воздух был посвящен люстре и скрипучему дорогому паркету, никогда – даже в детстве – не внушал Майе доверия. Она не испытывала никаких чувств к семье, в которой жила. «Что, если меня подкинули? – часто думала она, наблюдая за повадками своего младшего брата как за конвульсиями мух, умиравших на подоконнике. – Что, если все вокруг смертельно больны, оттого так недоверчивы и сонны?»
Отец казался Майе жалким, несчастным и жестоким, способным лишь на повторение своего ежедневного бытового ритуала: он любил хорошо прожаренные тосты по утрам и звон хрустального графина по вечерам. «…Только для того, моя дорогая, чтобы вернуть вкус к жизни», – так говорил отец, когда Майя заставала его в одиночестве в свете настольной лампы за столом в кабинете. Когда он с тревожной нежностью касался губами стакана и делал глоток, Майя внимательно наблюдала за медленным движением его дряблого подбородка.
Мать Майи была печальна и красива. Длинные пальцы, длинные ноги, длинная шея и пустые бесцветные глаза, которые она скрывала тушью. Вечерами она расчесывала волосы, сидя на краю дивана в углу комнаты, или, когда приходили гости, слушала разговоры, но никогда сама в них не участвовала – лишь молча улыбалась и, опустив глаза, подавала закуски; тогда все непременно замечали, какие изящные кольца она носила на своих длинных пальцах… У нее, как и у всякой женщины, родившейся и умершей в туманном городе, был свой секрет – особый рецепт вишневого пирога, которым она очень гордилась, поскольку этот рецепт передавался от матери к дочери вот уже несколько поколений. Майя тоже должна была узнать эту тайну в день своего совершеннолетия.
Но Майю не волновали вишневые пироги. Каждый вечер Майя сгребала мертвых мух и мотыльков с подоконника в стеклянную банку, в которой жила Чучу, ее ручной тарантул, и наблюдала за тем, как она работает своими жвалами: «chew, chew». Чучу была уродливым хищником с самого рождения, и ей никогда не приходилось задумываться о собственном предназначении. Майя завидовала Чучу.
Однажды Майя воткнула кухонный нож своему брату между ребер, чтобы проверить, способен ли он что-нибудь чувствовать или может только притворяться и вытирать сопли о спинку дивана. Они оба были тогда на кухне, пока их родители были погружены в светские беседы и обитые бархатом кресла на очередном званом ужине из бесчисленного их множества; и сразу перед тем, как воткнуть кухонный нож своему брату между ребер, Майя резала этим ножом грейпфрут. Она порезалась, и из пальца брызнула кровь. Нож был острый, легкий и изящный, будто выточенный из зеленой стеклянной люстры в их гостиной. Майя представила, как это будет просто и приятно – как погрузить нож в масло или мармелад. И не смогла удержаться. Лезвие вошло легко, как она и предполагала, во рту у ее брата что-то тихо булькнуло, и он опустился на скрипучий дорогой паркет – тихо, безмолвно и красиво. Майя села на корточки и с интересом наблюдала за тем, как в разрастающейся густой красной лужице тонет размокший листочек мяты.