А вчера мне позвонил медведь…
«Привет, Муха», – услышала я как-то вечером. А дальше последовал рев. Нет, не плач, а рев или рык, наподобие звериного. Я хотела повесить трубку, как неожиданно вслед за этим послышался нежный альт, голос, который не спутаешь ни с каким другим, хоть и пройдет сто лет. Такой быстрый переход от мощного баса к почти детскому фальцету мог быть только у одного человека, у Мишки Когана из моей школы, моего класса. Мухой меня не называли долгие годы, и я имела полное право забыть о моем детском прозвище. «Вспомнила? А помнишь, что в этом году лохматый юбилей окончания школы?», – заливался высоким резким смехом Медведь. А потом бархатисто прохрипел в песенном ритме: «Хэлло, дарлинг, мушка. Ты-классная моя подружка», подтверждая, что на конце провода именно он, тот самый, который легко брал пять октав, когда мы лабали джаз в школьном оркестре. Мимо нашего Медведя его рассеянный собрат прошел, не наступив на ухо. Влюбленный в джаз, Медведь стал самостоятельно изучать английский – американский, игнорируя школьный немецкий, и позже окончил мидовские курсы, подрабатывая иногда переводами. Но диплом у него был архитектурного института. Куда хотел, туда и поступил.
Мишка был создан для джаза – этого искусства импровизации. Он обладал музыкальной интуицией и владел в большей или меньшей степени всеми инструментами. В нашем оркестре он мог заменить любого. Но он так и не научился читать ноты в отличии, например, от меня, которая каждый диез и бемоль долго сверяла, заглядывая раскрытую тетрадь. Но зато я имела лингвистический слух, я могла различить интонации, говор, лексические особенности речи. Это когда – то составляло часть моей специализации по диплому, а потом стало темой моей диссертации. Интонация у Медведя сохранилась полностью, как и жаргонные словечки времен нашей юности.
Мишка сказал, что недавно совершенно случайно в поезде Москва – Нижний Новгород встретил Таракана, а тот, оказывается, не терял связи с Гиппопо, который может легко запеленговать Воробья. «Ну, а Бармалей, как ты знаешь, вообще всегда в зоне видимости, среди членов главных государственных органов. Ну, короче, есть идея организовать встречу одноклассников. Ты как?» – напирал Медведь.
Такие привычные когда-то прозвища моих школьных друзей звучали бы несколько издевательски, если не знать предысторию. А я ее конечно, знала. Дело в том, что в восьмом классе мы под руководством нашей молоденькой учительницы по русскому языку и литературе, которая потом проходила как Айболит, сварганили театрализованную постановку по мотивам нетленных произведений дядюшки Корнея. Мы должны были вместе с десятиклассниками подготовить монументальное зрелище для младших классов к какому-то празднику. Мы решили сделать этот спектакль музыкальным – оркестр к тому времени у нас уже был. Нам даже разрешили по вечерам проводить репетиции в зале, конечно, только вместе с Айболитом. Проходили праздники и будни. А мы все репетировали, долго, со вкусом, в растяжку. Мы с удовольствием валяли дурака и, как дебилы, не запоминали стишки, чем вызывали сначала взрывы отчаянья у всеми любимого Айболита. Но она смирилась, разгадав нашу нехитрую уловку: лишний раз собраться вдали от бдительного ока родителей и директрисы и оттянуться, как сейчас бы сказали, по полной. Медведь приходил раньше всех. Мы заставали его уже сидящим за фоно, перебирающим клавиши могучими, совсем не музыкальными пальцами. Он задудыкивал, по его собственному выражению, импровиз на джазовые темы, подслушанные по «Войс оф Америка» или запомнившиеся по прокрученным на старом патефоне пластинкам «на ребрах». Наш Айболит, наша Валечка Петровночка, была прелесть, проверенный кореш, не выдавала нас и сама с удовольствием отбивала ритм маленькой изящной ножкой.
Через пару месяцев, когда пьеса, наконец, была готова, мы уже так свыклись со своими персонажами, что вплоть до окончания школы многие участники спектакля так же спокойно отзывалось на прозвища, как и на имена – фамилия согласно метрикам.
К собственному выпускному вечеру, когда надо было приготовить концерт, кто-то для хохмы предложил: «А может, опять Айболита забабахаем?». Неожиданно все дружно завопили, одобряя инициативу. Выступление прошло под гром аплодисментов, криков и свиста. Театральных костюмов мы не стали шить – надо было готовиться к выпускным экзаменам, а сделали только маски и кое-какие атрибуты. От этого было еще смешнее: девочки в белых муаровых платьях и мальчики в первой в своей жизни брючной паре с прикрепленными хвостами, рогами, клювами, хоботом, – в соответствии со сценическим образом. Да, вышло здорово. Особенно, когда в паузах мы садились за свои инструменты и вбивали через усилители (собранные с миру по «нитке») «Шестнадцать тонн», что-нибудь из Гершвина или просто «Чаттанугу». Правда, это безобразие, как выразилась директриса, было прекращено, едва закончился спектакль, а на самом выпускном вечере играл только приглашенный в малом составе духовой оркестр, который беспрерывно исполнял вальсы. Пухлая дама из филармонии в бордовом бархатном платье с кружевным воротничком честно отработала два часа. Мощным глубоким контральто она прилежно следовала своему репертуару, заглушая не только шум в зале, но даже оркестр. Некоторые произведения советских композиторов и поэтов-песенников исполнялись «на бис». Возможно, их ей заказывали наши учительницы, в основном, одинокие незамужние женщины. Советский хит «В городском саду играет духовой оркестр…» мы прослушали тогда раз пять.
На другом конце провода Медведь ждал ответа.
– Алле, Муха. Цокотуховна, чо молчишь? Давай, цокоти, жужжи, потирай лапки, думай, думай.
– Думаю, – сказала я и взглянула на себя в зеркало, которое как раз висело над телефоном. Я постаралась быть к себе объективной и критической, но не слишком. На пыльной поверхности (зеркала в московских квартирах сколько ни протирай, все равно на утро будут покрыты тонким слоем пыли) отобразилось лицо женщины, мое, усталое, с встревоженными круглыми глазами, втянутыми от худобы щеками, и ртом, растянутым в какую-то горестно-ироническую улыбку.
– Нет, Косолапый, – сказала я, как мне показалось, довольно решительно. Поздно. Вот, если бы тебя осенило пораньше годов на пять, лучше семь, а сейчас, боюсь, мы и не узнаем друг друга.