Собравшись с силами, Василий Иванович стащил с антресоли небольшой обшарпанный чемодан. Избитый годами странствий, он потерял форму, цвет, но для старика не утратил ценности, как свидетель его прошедшей жизни. Василий Иванович с некоторых пор с мистическим чувством думал, что их совместное существование находится в ведении каких-то неведомых сил. Иначе объяснить присутствие этого чемоданчика здесь и сейчас он не мог.
Сколько перипетий выпало на его долю, потерь и трагически-непредсказуемых ситуаций, а вот поди ж ты, этот предмет, словно вторая шкура, был всегда при нем. Даже в госпитале чемодан не затерялся среди суматохи тех дней. Когда мать собирала Василия на учебу в военное училище, он и представить не мог, что через полвека эта заурядная вещь станет хранителем самых значимых дат его жизни.
Откинув крышку, он достал из аккуратно сложенных пачек документов одну. Осторожно перебирая стопку бумаг, Василий Иванович вынул ветхий, побитый по краям блокнотик. Помедлив, он начал листать полустертые страницы. Из блокнотика выпал пожелтевший, весь в разводах масляных пятен, листок. Текст почти выцвел, и на пятнах карандашные строки истончились до невесомой прозрачности. С трудом наклонившись, старик поднял листок. Расправив мелкую сетку помятой бумаги, всмотрелся в едва различимый текст пятидесятилетней давности.
…Тысячи лет существует мир, и тысячи мальчишек и девчонок – Ромео и Джульетт – испытывают на себе тот бесценный дар Природы, – чувство первой любви, и только у немногих остается этот дар на всю жизнь. А жаль! Жаль, что с годами у многих проходит чувство благоговейного трепета перед своей Богиней, чувство ненасытной потребности быть рядом с ней, без колебаний идти к Ней на помощь, чувствовать ее в каждом ударе своего сердца, в каждой капле своей крови… Очень жаль…
Василий Иванович грустно улыбнулся. «Черт те чем тогда была забита его голова!». Эти наивные, наполненные горячим, живым чувством строки, всколыхнули полузабытые страсти фронтовой юности. Кругом была война, смерть и страдания, потери друзей и близких, а у него в голове неотвязным рефреном крутились мысли о Тане, своей любви, оставленной в непомерно далеком, родном краю…
Ничто не могло заслонить мысли о ней. Василий исполнял все предписанные уставом и службой обязанности почти машинально. Два месяца прошло с тех пор, когда он в последний раз держал ее ладошку в своей руке, не в силах разжать пальцы. Состав уже дергался, чуть заметно набирая ход, и Гриша Дубровин орал ему: «Вась, все, все…», – а он стоял, как истукан, видя перед собой лишь наполненные слезами и страданием глаза Тани.
Может, они помогли ему выжить, породив неистребимую жажду вернуться, еще хоть разок увидеть ее прекрасные глаза, услышать ее голос, прерывисто-страстно и нежно шепчущий: «Не надо, Васенька, не надо… не надо…».
И это, почти исчезнувшее стихотворение, он писал, лежа на нарах теплушки в первую же ночь такого длинного, ждущего впереди фронтового пути:
Обдирая последние листья,
Продувает зима черный лес.
Средь буранов и ветра посвистья
Не увидеть лазури небес.
Мне бы жить среди яркого света
И ходить по траве луговой,
Чтоб мечтать в стане теплого лета
О нечаянной встрече с тобой.
Одинокая песня вернулась
Дальним эхом с опушки лесной,
Болью сердце мое встрепенулось
От несбывшейся встречи с тобой.
Жги, тальянка, горюче рыдая,
Расскажи ей, как горестно мне…
Мое сердце, безмерно страдая,
Пропадает в любовном огне…
Странная смесь звуков одновременно не давала уснуть и завораживающе убаюкивала своей слаженной какофонией. Мерный перестук колес делил на части веселые выкрики солдат: «Смотри, Колян спит с открытыми глазами… Не, это он мечтает, чтобы к Новому году его наградили орденом… Да, точно, за убитый десяток мух на кухне… Не, братцы, за рекорд по нарядам вне очереди… Точно, медаль «За боевые заслуги!..».
Взрыв гогота и ржанья перекрыл скрип старой теплушки, грохот вагонных колес и гул от пролетающих мимо мостовых ферм. «Ну гады! Опять травят этого заморыша! Надо пропесочить на политзанятиях Лагутина, житья от него нет новобранцам… Прямо страсть к подначкам! Ну, ничего, походит у меня в ординарцах, присмиреет…».
Василий поплотнее прижал к уху шинель. Перед плотно зажмуренными глазами начали выстраиваться аккуратные строчки его дневниковых записей. Ровная вязь почерка была особой гордостью Василия. Много это стоило ему усилий и времени. Невнятная графика прежнего почерка за месяц претерпела удивительную метаморфозу. Всматриваясь в сочинение Василия, учительница русского языка недоуменно качала головой. В доказательство обладанием каллиграфическим искусством ему пришлось написать несколько предложений на школьной доске. И когда за его спиной раздались легкие хлопки, перешедшие в аплодисменты, Василий понял вкус трудной, но такой сладкой победы. Учительница и весь класс аплодировали его достижению…
Строчки дневника то четко проступали из плена полусонного марева, то опадали невесомыми искрящимися хлопьями, как от дыхания на крепком сибирском морозце…
«…Она училась в параллельном восьмом классе. Несмотря на полдесятка прошедшего с того времени лет, я до мельчайших подробностей помню первую встречу с ней. Ее прическа, выражение лица и глаз, платьице и другие мелочи туалета помнились так, как будто она вот сейчас стоит передо мной и терпеливо ждет. А я, обалдевший, изумленный сверхъестественным видением, стою перед ней с кружкой у бачка с водой.
Ее я помню отлично, а вот себя – нет. Вероятно, я выглядел не просто глупо, а сверх глупо. Было в ней что-то неуловимое − в выражении ее лица, глаз, позе, – нетерпение, недоумение, улыбка, − наконец, в ней самой. Как зачарованный, медленно-медленно, не сводя глаз с незнакомки, я ставил кружку с водой на крышку бачка. Я не видел, что ставлю кружку мимо крышки. В каком-то блаженном страхе и ужасе, вероятно с таким, каким идет невинный человек, приговоренный на казнь, я попятился назад. Чувство реальности оставило меня, − я понял, что погиб. Что-то, неведомое доселе, захлестнуло меня – горячее, волнующее, наполнив мое сердце: я видел перед собой богиню…
…Седьмой класс я закончил плохо, и особенно по математике. И дело было не в отсутствии у меня математических способностей, а в недостатке преподавателей: алгебру, геометрию и физику вела очень пожилая женщина: математику она рассматривала как нагрузку из-за отсутствия преподавателя.
Всю свою жизнь, начиная с гимназии, она преподавала немецкий язык, и это сильно сказалось на ее речи. Она слегка шепелявила, неясно произносила отдельные звуки, часто неверно строила предложения. В общем она, коренная сибирячка, говорила, как я потом понял, с легким немецким акцентом. Звали ее Аглая Никандровна. Своим отношением к преподаваемым предметам сумела привить мне такое отвращение к математике, и особенно к алгебре, что не было такого предлога, который я бы не испробовал, чтобы только не быть на ненавистных мне уроках. Попадало мне ото всех за мои проделки изрядно, но я был неисправим. Остальные же предметы давались мне легко и обычно, не готовясь, я отвечал только на «очень хорошо»…