Как ясно и светло на душе, радостно, уютно… Вокруг серость и сумрак, словно день слился с ночью, а земля с небом. И всё бы оно было именно так, если б олень, что шёл навстречу, не остановился вдруг. Он не кинулся бежать, вырываясь из цепких рук страха и кустов, не распускал нервно, рывком петли связанной травы, не стряхивал торопливым бегом с зимних жёстких ковров снег. Нет! Он был иным. Распахивая широкие ноздри навстречу, клонил тяжёлую мягкую голову долу, и тихо, спокойно шёл мимо. Не сторонясь, не уступая дороги, но мирно взглядывая снизу вверх, вопрошая как бы:
– Ты тоже… гуляешь тут?
И на этот столь явный, беззвучный вопрос, я ответил своим:
– А ты чего такой… грустный?
Олень фыркнул громко, словно рассмеялся, и обрызгал, ибо как раз проходил мимо, едва не касаясь моего плеча. Я снял варежку и вытер тыльной стороной руки щёку, а олень, сконфузившись, хрустнул ухом, поворотя его к лесу.
– Да, пустяки! Бывает! – Беззаботно махнул рукой я, а олень медленно, благодарно кивнул, разобравшись и с жестом, и с музыкой слов. – Знаешь, сказать кому, не поверят. – Улыбнулся я, глядя ему прямо в глаза.
– Так и не говори! – Промолчал олень, а у самого – весёлая лукавая искра, так и подпалила взгляд.
– Слушай, а правда… Чего ж ты не убежал? Ты совсем меня не боишься?!
– А что, надо? – Почесал под лопаткой олень.
– Нет! Нет, конечно!
– Ну, вот и я так подумал. – Олень нагнулся и пожевал коленку.
– Блохи? – Посочувствовал я.
Олень жалобно вздохнул. И только я хотел предложить ему помощь, как вдруг, перекинув взгляд через моё плечо, он заметил кого-то вдали. Олень занервничал, и, брыкнув1 осторожно по покатому снежку подле моей ноги, прошептал, пользуясь порывом ветра:
– Пора мне…
Ладный, статный, – олень прижал уши, пригнул голову и резко выпрямил её, развернувшись в тот же миг, так что снежная пыль бледным облаком прикрыла не одни лишь крутые бока, но его всего, от карих ресниц до розовато-коричневых копыт.
Улыбаясь счастливо и грустно одновременно, я шёл домой. Лесник, которому не удалось застать нас вдвоём с оленем, остановил меня, чтобы спросить:
– Кто это был, с тобой?
– Со мной? Никого! Показалось…
Я не любил врать, но на то он и лесной сторож, чтобы читать по следам, как по букварю, и вскоре поймёт всё сам, да, скорее всего, промолчит о нашей случайной встрече.
– И что ж ты суетишься, неугомонный? Хочешь, чтобы тебя заметили, – займись чем-нибудь полезным!
– Чем!? Скажи, и я – сразу же!
– Вот, чудак-человек, да любым, интересным тебе и миром искомым делом! А то ж беспокоишься, других тревожишь попусту, как газетой по гвоздю – забить не забьёшь, но хлопаешь… Пыли много.
Утро расчёсывало бесформенный колтун леса, и он понемногу стал обретать форму кроны, проявились толстые, густые, растущие низко над бровями оврагов, цыганские пряди, посечённые в самом верху многими мелкими веточками. Слабые, податливые на первый взгляд, с нелёгкой самотной2 мудростью усмиряли они грубость ветра, порывы дождя и потоки снега, перекладывая его бремя на более крепких нижних3. Ни единожды не побывав в цирке, веточкам, не иначе, как по наитию, оказался хорошо знаком этот уклад, по которому: красивое и лёгкое, нахальное, бесшабашное, яркое – всё поверху, а то, на чём держится мир – доброта, сила, всепрощение, основательность – тыл! – мало кому видимое, незаметное, рвёт жилы внизу, ибо недосуг оглядываться, да проверять – не вменили ли ему кто усилий в вину. Не для того они, не из интересу, но одной лишь совести ради. Для неизменной крепости мира, что, как стоял до них, так и простоит ещё тысячи лет.
Это ж какое надо иметь сердце, чтобы по всю жизнь прожить нижним. Осознанно, не упрекая никого в тяжести ноши, утруждая себя чужим, как своим.
Покуда ветви и веточки упиваются собственным совершенством, нет-нет, да вылетит из лесу дятел, либо другая какая птица, присядет ближе к окну. А вот уже косули с лисами бродят неподалёку, олень переночевал в снегу под яблоней, и перекопал дорожку подле дома кабан… К чему, зачем напоминают они об себе? Проходят на виду нарочно, чтобы было видно их, заметили чтоб. Для того, дабы не позабыли про них невзначай?.. Тихонько присматриваются из-за кустов, чем заняты, или ищут встречи, чтобы глянуть прямо, глаза в глаза, постичь с налёта, – у кого искать помощи, в случае чего, ближе прибиться или бежать прочь, без оглядки.
Мы выглядим не такими, каковы в самом деле, зачастую пугаем друг друга, доводим до слёз, с намерением утешить после. И от того лишь представляемся добрыми. Так синицы стращают воробьёв. Обнимают крыльями ту часть эфира подле себя, которая им принадлежит, ерошат короткие чубы, чтобы казаться старше, плоше, больше, надувают щёки, будто бы дуют на горячее. Остывают скоро, как тот же, налитый в блюдце, чай. И неясно – всерьёз они или так только; из гонора, либо от страха. Со стороны-то, – будто меряются уловом подгулявшие возле лунки рыбаки.
…Вечерняя заря словно явилась затем, чтобы вновь привести в беспорядок лес. Его причёска снова безнадёжно испорчена, и в пышности своей мрачна, как всё неопределённое. Сытые птицы улетели в тепло, а в доме пламя машет из глубины печи жаркой ладонью. То ли прощается, то ли желает здравствовать, – кому про то забота? Тепло, сухо, да и ладно. Ибо скрытна печь, и занята всего одним, но добрым делом.
Было слышно, как за окном кто-то ходит. Скрипучие ботинки налипшего на чью-то поступь снега звучали расстроенной первой струной. Словно бы кто никак не решался войти в дом и долго раздумывал, прежде чем постучать.
– Ну, право слово, заходите уже, что ли, – с изрядной долей досады я распахнул дверь, но с удивлением обнаружил, что там никого нет. – Что за дела?
Осматривая пространство, на которое хватало взгляда, заметил в саду поползня, что во всю трудился над замороженным яблочком. Оно чудесным образом избежало печи зимы. Обронённое ветром в снег, оказалось совершенно целёхонько, будто бы только что спрыгнуло с ветки, с намерением укатиться как можно дальше, да не рассчитало со сроком. Было б ему решиться пораньше, а не в канун первого стоящего снегопада. Неяркий розовый бочок яблока сиял, затерянный в складках снега, как капелька крови на нежном пальчике белошвейки, ловко настигнутым иглой.
Не насытившись, но добившись некой степени довольства, поползень улетел, уступив место дятлу. Тот взялся за дело основательно. Обхватив яблочко крепкими пальцами, поздоровался с ним, притронувшись щекой, сравнил его румянец со своею бледностью, и от приятности сей встречи, от полноты чувств принялся поливать хохотом округу так, как это умеют одни дятлы: «Ах-ах-ах!» – тонко всхлипывал он, содрогаясь всем телом. Повременив для приличия, дятел расслабил шарф языка