И я упал, будто меня сильно тряхнуло бурей, серым изувеченным холодом, ноябрьским сутулым ветром. Земля под ногами пошатнулась, как у бездомного моряка. Такое бывает в этом городе с поразительной частотой. Шатаются бабки, снующие в могильниках подземок и метро, прося мелочь на еду и гвозди, чтобы потом забить ими в доме окна да ставни, не видеть света. Шатаются чернорабочие, бизнесмены, дети, их родители, приезжие, местные утопийцы и блюстители культуры, ходячие мертвецы и колясочные гении, держащие в руках целую кипу жизней – и теряют ее где-то между станцией «Ленина» и «Площадь революции». Вечные туристы, шагающие с китайской площади к памятнику Петру Первому окольными путями, находят все эти жизни и ловко фотографируют их на свои Кэноны и Фуджи. А потом показывают у себя дома, мол, вот, семья, гляди, какие матрешки, балалайки и ушанки, а тут – и колокольня, и собор, и улицы в огнях. А что это за пятнышко? Да кто-то жизнь обронил, а я сфотографировала – вот, полюбуйтесь.
Есть и те, кто жизни свои давно выронили, не заметили – и дальше идут себе преспокойно кушать где-нибудь в модном кафе в здании совдеповских времен, у разваленной дождями и бурями стены то ли Цоя, то ли мавзолея еще живого и пугливого мэра. А тут ветер взбудораживается, раны открывает, с силой кидает голодные тела на тротуар, и те падают, как в люлечку кладутся – и уже не находят смысла подыматься. Снизу вид хороший: облака, оказывается, еще видны глазом, тут тихо и никто не беспокоит. Это пока прохожие, наконец, не обращают внимания на странного гражданина, мешающего им любоваться ненавистными узорами обоссаных углов, красиво осыпающихся на земельку не то златом, не то манной. Хотя скорее песком, краской и глиной. А тут чучело какое-то людей пугать вздумало: руками болтает да вдаль смотрит, звезды считает, так еще и днем! Понимаете! Девушка, вызовите милицию.
На сей раз дело было не в ветре и даже не в милиции. Дело бы в Тебе. Я прятал Тебя как только мог, застегивал Тебя на замки в карманах, заклеивал скотчем и пластырем, замазывал йодом, прятал в целлофановый пакет из продуктового, заламывал как использованные спички руками. Но Ты вновь выползала головной болью, голосом и сладким запахом, шептала мне свои гениальные идеи и истории о несуществующих мирах под ногтем, целовала мою шею в крапинку, отчего я укрывал ее с заурядным упорством воротом пальто, ежась. И горбясь от наслаждения, как при оголенной по лету спине. Но Ты ударила. Прямо в живот стальным и холодным. Переломился сосуд внутри меня и рассыпался на части, я думал раньше, что бессмертие мое в этом сосуде лежит. Я его там спрятал – еще в детстве – подальше от родительских и других сильно зрячих глаз. Чтобы им спокойнее было, чтобы не нашли как иголку Кощея и не укололись. Ах, сам не удержался, захотелось достать и полюбоваться. Ты помогла.
И я упал. Раны не болели. Только язвительно покалывали и прилипали к одеждам. Подумал вдруг, что умру прямо тут, на убогой, не залатанной еще ленивыми рабочими дороге, вечной дороге без пункта назначения. Ты шептала про карусель – и мне кружило голову.
Я больше не подымаюсь. По бокам от меня качают свои изящные, тонкие руки художника деревья цвета ночи, они клонятся к моему лицу, ласкают своими тенями голову и убаюкивают мой слух песнями всех матерей на Земле. Звуки шуршат и бьются о мое небритое лицо, украшенное царапинами и синяками, предательством, терпением, улыбающееся как всегда. Шорохи листьев в пустоте напоминают о приближении детской мечты проснуться где-нибудь там, где хотелось просыпаться бесконечно. На чердаке, например, а может, в планетарии или того лучше – у морского берега по пояс в горячем песке. Крутить в руках большой зонтик, водить машинки по дорожкам, пробитым волнами соленого горя, строить башни из слоновых костей и пустых пивных банок, встречать корабли сигнальным дымом красного и синего цвета от огонька, что вспыхнул чудом, сквозь лупу рожденный. Ощущать девственность и невесомость. Ощущать Тебя.
Звуки прекращают шуршать, я чувствую теплую руку у меня на щеке. Слышу дыхание и тонкий звук, напоминающий свист, что обычно издают по осени заложенные носы. Кружусь на карусели и слушаю этот звук, стараюсь поймать его руками и забрать себе, запихать по-воровски за пазуху, но он всегда на несколько шагов впереди. Стучат каблучки где-то у моей головы, белые волосы, вижу я краем глаза, таят в прохладе и капают, как пломбир на жаре, впитываются в мое тело. Полуобнаженная и в цветах, Ты касаешься меня снова, закрываешь мне глаза рукой, шаришь по моим карманам. Берешь из моего кошелька деньги и документы, какие-то листы с текстами из нагрудных пазух, записки и письма, все отпускаешь по ветру. Осматриваешься. Из рук у меня Ты выдираешь записку, измятую, мокрую от слез, короткую записку о тайне. Горит спичечный коробок, горят буквы, горит тишина. После чего карусель останавливается, голова моя падает ниц, кое-кто бежит, я еще слышу, но уже не могу разобрать, туристы ли пришли фотографировать меня, бандиты ли хотят забрать мои органы, Ты ли меня вернулась спасти?
И я, усыпанный снежными звездами, первыми в этом году, белыми как брови у альбиноса или седого ангела, баюкавшего меня маленького ледяными, нежными подарками откуда-то сверху, надо мной; лежу на асфальте и дышу полной грудью, только бессознательно и стыдливо. Воет сирена, щелкает вспышка фотоаппарата, гаснут фонари. Ты так близко, знаю я, но Тебя нет, и остается одна суета. Жизнь только что просочилась сквозь пальцы и впиталась в землю подо мной. Тени стали ковылять по кругу, кривиться и топать ногами, курить сигареты, плеваться и говорить какие-то слова. Я их не слушал, не наблюдал за ними более, они превратились в одну большую суету. Я ее отпустил. С неба падали первые хлопья снега, и это было намного важнее чьей-либо смерти.