«В некотором царстве, в некотором государстве жили-были…» – так в прежнее время обычно начинались сказки. Простыми и незатейливыми кажутся нам сейчас услышанные в детстве истории, вспоминаются они со странной, необычайной теплотой, хотя почти позабыты и сюжет, и герои, а осталось в памяти только это трогательное «…жили-были».
В одном театре, провинциальном и ныне закрытом, жили-были незаметные и неизвестные никому артисты, без которых не обходился ни один спектакль. На поклон они не выходили, аплодисменты не им предназначались, но и сожаление части зрителей о зря потраченном времени относилось не к ним. Эта странное сообщество жило своей молчаливой, разноцветной жизнью – знакомилось с новенькими, провожало в последний путь стариков, теряло и обретало доверие друг к другу…, в общем, всё было как у людей. Да, совсем как люди, они ссорились и мирились, влюблялись и сердились, плели интриги, были обидчивы и тщеславны. Мудрецы и простаки, они наизусть знали все роли и могли, в случае чего, незаметно подсказать текст растерявшемуся актёру, но вот счастливой возможности иметь на сцене собственный голос у них не было. Такое поражение в правах происходило откуда-то свыше, а отнюдь не от дирекции… Удивительная их жизнь подчинялась особым законам. Множество странных правил свято соблюдалось в этом коллективе, превращая в тайну собственное существование и, видимо, поэтому заметно оно было лишь некоторым, совсем уж искушённым зрителям, которые знали их, конечно, давно, но по именам никогда не называли. Не пугайтесь, не было в этом ничего страшного, ибо настоящие имена этих незаметных мастеров постоянно менялись в зависимости от того, в каком спектакле они были заняты. Это немного усложнит мой рассказ, но я что-нибудь придумаю, и возможно, как раз это самое обстоятельство и поможет всем нам посмотреть на сказку с разных её сторон…
В тот день давали «Нас обвенчает прилив» – спектакль большинством зрителей тепло принимаемый и наш герой был на сцене единственным в своём роде. Смотрелся он хорошо даже с последних рядов, ибо зал был небольшой. Можно было восхититься изящным для столь пожилого господина, нет, не выправкой – станом, а руки его навсегда замерли в положении, в каком пребывают руки дирижёра оркестра в финале какой-нибудь симфонии. Пьеса же была из французской жизни, и гордый наш герой носил, соответственно, французское имя Жан-Жак.
– Ну-у-у, – скажете Вы, растягивая гласную и морща нос, – прямо таки Жан-Жак?
И уже обращаясь непосредственно к нашему знакомцу:
– А фамилия Ваша случайно не…?
На такие вопросы Жан-Жак не отвечал, со значительным видом смотря собеседнику в глаза и поднимая брови. Кто был поумнее и посмелее, тот свой взгляд не отводил, а использовал сказанную только что глупость себе же на пользу – ещё долго воспоминание о полученном впечатлении волновало и тревожило человека. И то правда, мне не раз приходилось испытывать это на себе. Нелишним будет сказать, что Жан-Жак был господин близорукий и кареглазый, а так как он был в то время уже в весьма почтенных летах, то можно было найти в его зрачках все оттенки дорогого, старого коньяка, да ещё с синей, едва заметной поволокой, словно коньяк тот виделся через стекло бокала. Что и говорить, опьяняющим был этот взгляд, многие не выдерживали.
После спектакля ему оказывалась особая честь – на руках относили его за кулисы, где он мог перевести дух, осмотреться, поразмышлять о своём окружении и ещё кое о ком… Этот «кое-кто» был с ним одной прекрасной крови – частью театрального реквизита, но если, таких как Жан-Жак, оригиналов в труппе было несколько, то этот «кое-кто» была (да, именно «была»!) единственной и абсолютной королевой, вершиной сверкающей и недосягаемой, привыкшей к любовным признаниям – выслушивать дифирамбы в свою честь становилось для неё уже рутиной. В молодости она даже собирала эти послания в альбом, но потом бросила. Имя её было почему-то греческое – Элени… Может быть это потому, что так звали прекрасную жену царя Менелая, но точно не могу сказать. Итак, старинный театральный стул Жан-Жак (повторяю, имя его менялось от постановки к постановке, но давайте уж так и будем называть его впредь какое-то время, чтобы не запутаться) был давно и безответно влюблён в такую же старинную, сверкающую хрусталём люстру, висящую под потолком за кулисами скромного театра и освещавшую собой все триумфы и провалы театральных действ. Когда-то очень давно её подвесили там после крайне неудачного спектакля, вскоре со скандалом снятого, и позабыли о ней, словно она была виновата в провале. Лишь однажды какие-то нетрезвые молодые люди, смеясь и путаясь в проводах, подвели к ней электричество; понравилось это может и не каждому, но всё оставили как есть, ибо в технике никто не разбирался, парней тех так и не нашли, а у местного электрика и без того дел было по горло. Сияла Элени под потолком в узеньком коридорчике как солнце, но особенно прекрасна она была театральной ночью, когда электричество выключали, и горячие тела прожекторов рампы остывали после всех страстей, происшедших на сцене. Тишина и темнота охватывали всё новые и новые пространства, и, словно далёкие звёзды, мерцали под потолком холодные искры хрустальных созвездий… Было от чего поехать умом натурам романтическим, но в один прекрасный день Жан-Жак сказал себе:
– Годы проходят, а ты всё не повзрослеешь никак… Ну посмотри же на себя! Каждый вечер, когда рабочие выносят тебя со сцены, освобождая место для новых декораций, и ты на их плечах, похожий на мёртвого Гамлета, коего несут суровые капитаны, проплываешь под Элени, парящей под потолком, ослепляющей тебя и обжигающей, ну разве ты не чувствуешь себя отверженным, обожжённым и незрячим?
Конечно, он это понимал. И вот однажды, запертый на складе реквизита среди прочих граждан этой необычной страны, он почему-то долго не мог уснуть. Вдруг почувствовав, что начал тяготиться переживаемым чувством, раз в год по капле дарившим тепло – и тогда оживала в его душе надежда, но чаще оставлявшим одиноко блуждать в каких-то жутких лабиринтах, старый Жан-Жак в бессилии опустил свои руки: это означало, что дирижёр завершил свой труд, музыка смолкла. Оркестр в его душе отставил свои инструменты и в молчании ещё чего-то от него ожидал, музыканты переглядывались и не расходились, а он всё пытался убедить себя, что наступила тишина. Звуки последних нот исчезли в прошлом, а в настоящем не было ничего, в чём бы он мог себя утвердить. Огляделся – пыль покрывала старые вещи вокруг, дышалось тяжело, через всю комнату неслышно пробежала мышь… В этом сером полумраке с ужасом прозрел он все грядущие годы, уже ожидающие его именно здесь, перехватило дыхание и захотелось было потревожить спящих, но так много их было вокруг, что оставил он в покое этих несчастных. И замыслил побег.