Я собака. Никто из людей не верит мне.
Людям сложно видеть человека и не доверять очевидному. В этом отношении они слишком просто устроены. А еще существует нюх. Чутье. Интуиция. И есть еще суть, которая не всегда имеет внешнюю часть.
Я родилась на востоке страны около 2011 года. Выходит, что по необъяснимой причине три года я не помню. Но зимой 2014-го я была собакой.
Моя мать, крупная рыжая сука, принадлежала людям. Я их уже не застала. Они погибли от рук сограждан при бомбежке жилых кварталов по решению правительства их страны.
Мать очень страдала. Я помню, как часто она бегала выть на дом. Дома, как такового, уже не было, но мусор пах людьми. Она учила меня бояться снарядов, но сама выбегала под огнем, когда уже не могла терпеть тоску. Потом возвращалась, скулила и вылизывала меня до ссадин на коже. Я кусала ее, и она оставляла меня в покое ненадолго.
У нас была теплая конура. Если не считать горя моей матери, которое не кончилось до самой ее смерти, мы были счастливы. Воды, корней и крыс хватало. Мать я помню лучше всех.
Порой из дома она таскала странные вещи, в которых не было смысла. Несъедобные цветные шары из резины, гремучий пластмассовый колокольчик. Очень злилась, когда я не брала. А когда я, чтоб ей угодить, съела шарик из колокольчика, чуть не оторвала мне ухо. Меня рвало. До сих пор я видеть не могу детские игрушки. Они напоминают мне об опасности и смерти.
Потом мать убило неподалеку от дома. Я услышала сразу. Сто раз до этого я слышала этот горячий свист, а потом грохот и дождевой стук осколков. Но в тот день сразу после них я услышала самую страшную тишину. В ней не билось ее сердце. Я лаяла изо всех сил, а она молчала. Она не разрешала покидать конуру без спроса, и я была послушна целых два дня. Потом пошла ее искать, и меня поймали.
Я дралась так, как последний раз в жизни. Моя мать была самой сильной и смелой. Такое дано не всем. Я была смелой, но очень слабой. Меня загнали в клетку и забрали в больницу. Там я перестала быть смелой.
Те, кто ловил меня, были зелеными и сами пахли железом и дымом снарядов. Это казалось очень страшным и придавало мне сил и изворотливости. Те, кто принял меня после поимки, были белыми, даже когда снимали халат. Они были страшными на самом деле. Они сделали так, что я перестала сопротивляться.
Невозможно, чтобы я и они были одной крови.
Мучительно нелюди учиться быть человеком. Но человек не знает жалости. Они извратили меня так, что иногда теперь я сомневаюсь, кто я есть. Иногда. Редко.
Они делали меня себе подобной, обучая тысячам пустых вещей. Им нет объяснения в границах логики. Не быть голой. Глотать, подняв голову от пола. Пить через край. Двуногости. Идти, а не бежать. Не чесаться. Стыду естественных отправлений. Языку.
Когда я поняла, что хватит, и перестала есть, от голода меня посетило открытие. Пускай я еще помучаюсь. Но я освою их язык настолько, чтобы сказать четыре слова.
Я – собака. Отпустите меня.
Дрессированная собака их тоже не устроила. Я уже владела тысячей слов и свободно читала короткие книги, но по-прежнему не могла донести свою мысль. Не я, они объясняли мне, кто я есть и что со мной происходит. И пока их самих не устроит объяснение, меня не отпустят.
Я живу уже очень, очень давно. Мне пятнадцать, потом шестнадцать… Если б это было дано моей матери!
Я все записываю. Пишу, потому что должна. Это требовалось для терапии, так им проще было следить, насколько я отклоняюсь. Я подчинилась. Отступила на шаг, чтоб отыграть два в реванше. Но детство прошло, и мой заученный урок теперь не нужен. Никто меня не читает. А я пишу и не способна это прекратить. Без бумаги я, верно, перестану дышать, захлебнувшись словами. Это – как долгий бег. И сил нет, но стоит сбавить шаг – и боль пронижет изнутри. Если враг – ты и есть, то пощады не будет.
С недавних пор я перестала сопротивляться и делаю то, что мне говорят. Дело в том, что если я все сделаю верно и меня признают неопасной, я смогу уйти. Осталось немного.
Мне страшно. Там задают вопросы…
Стояла серая зима, и осклизлая оттепель то лила на голову дождем, то ложилась кашей под ногами. Сырой холод – лютый. И бесконечное тряпье снегов, луж и грязи, как гнилое солдатское одеяло, кругом.
Ожидание изматывало. Быстрей бы!
Но вот и февраль года нового – две тысячи фартового. Активная фаза боевой антитеррористической операции была в разгаре. Наши войска уверенно продвигались в глубь территорий, еще подконтрольных повстанцам, отвоевывая метр за метром, «отжимая» пядь за пядью этой, кровью удобренной, зачумленной идеей автономии, земли. Скорость, с которой мы вытесняли противника с насиженных мест, позволяла предполагать самое скорое и сокрушительное его поражение. Еще недавно так называемые их села, их города и их деревни обрели законное руководство, адекватное политике государства, и вооруженную поддержку на случай возможных беспорядков.
На стороне новой законной власти были численное превосходство и высокий моральный дух бойцов от рядового до командира. Наше дело правое. Сила в единстве. Те головы, что повернуты на Восток, рвут Родину надвое, низводя ее до уровня стран третьего мира. Так нам не встать с колен. И этим гражданам придется повернуться лицом к своему народу, или они скоро и беспощадно будут уничтожены, как раковая опухоль на теле страны.
Пробил час, пришел и наш черед. В составе трех взводов мы должны усилить боевые части, несмотря на успехи нашей армии, понесшей серьезные потери за время активных боевых действий. На место нас отправили после захода солнца в двух крытых грузовиках. Водители дело знали: последние полчаса пути небольшая наша колонна шла под шестьдесят, не зажигая фар. На гладких участках дороги из-под брезента можно было рассмотреть едва определимую во тьме линию горизонта: верх чуть светлее низа. Казалось, что по обеим сторонам трассы вспаханное поле. За бортом, едва видна, мелькала битая разметка; ни обочины, ни замыкающей машины отчетливо не разглядеть. Дорогу пятнали воронки от снарядов, разворотивших полотно в пяти-шести местах. Там нас неслабо помотало.