Он напрягся, замер, задержал дыхание. И только рука его, подрагивая, медленно-медленно приближалась к стене.
Скоро он обязательно умрёт, если не сдастся, не сломается, не перестанет быть собой. Смерть его будет ужасна.
«Как будто смерть бывает не ужасна…»
Пальцы подрагивали волнующим нетерпением. Приблизившись к шершавой, грубо оштукатуренной поверхности, рука замерла на мгновение, а потом плавно двинулась вдоль стены. Отпущенное дыхание участилось. Живот подвело.
«Как будто смерть бывает не ужасна…»
Смертельно хотелось спать. Казалось бы, куда ещё спать – ведь он и так целый день только и делает, что спит. Если не читает. Или не ест.
Рука сделала стремительное движение.
– Есть! – воскликнул он. – Есть, есть, есть! Четыре два. Четыре два, понятно?
В поднесённом к уху кулаке ничего не было слышно. Но кожей он ощущал слабые движения пойманной мухи.
– Четыре два, муха.
Он так радовался, будто счёт был в его пользу, но на самом деле выигрывала муха. Она всегда выигрывала. Даже когда ненадолго делала вид, что намерена проиграть, она всё равно выигрывала.
Взгляд его упал на фотографию, стоящую на книжной полке. Добрые глаза женщины следили за ним с задумчивой укоризной.
– Да, – сказал он, смущённо отводя взгляд, – да, я знаю. Я не имею права лишать свободы, коль скоро сам лишён её и потому знаю ей подлинную цену. Никто не знает цену свободы так, как знаю её я. Боже, боже, но как отчаянно хочется жить, жить со всей полнотой!
Его негромкий голос рассыпа́лся, ударяясь о стены камеры с облезлой штукатуркой, рассыпался и осыпался пылью, падая на цементный пол, сползал по стене разбитым яйцом, а может быть, стекал по ней слезами.
Скрипучий топчан в одном углу, унитаз в другом, книжный стеллаж у стены, прикроватная тумбочка с двумя табуретами и вонь – вонь плесени, которая мешается с запахами кухни, доносящимися откуда-то, с острым запахом прокисшего унитаза и душным – его собственного пота. Окно, расположенное над топчаном на уровне двух человеческих ростов, никак не способствовало освежению затхлой атмосферы, потому что было нарисовано. Он сам нарисовал его. Однажды набрался смелости, выпросил у надзирателя немного коричневой и синей масляной краски и нарисовал это окно – решётку, а в промежутках синее небо. Вышло не очень правдоподобно, но, в конце концов, в его ли условиях гоняться за правдоподобием, когда вся жизнь, кажется, лишилась его в один какой-то жуткий момент.
Заключённый, в своей напоминающей пижаму полосатой робе, с большой чёрной цифрой 8 на фоне квадрата некогда белой, а теперь грязной материи, выглядел внутри этой камеры, как обречённый зародыш, медленно погибающий в нездоровой матке.
Муха щекотала лапками его ладонь, пыталась вырваться из заключения. Узник некоторое время держал кулак возле уха и прислушивался.
– Бог мой, как отчаянно хочется жить! – воскликнул он через минуту. – Муха, слышишь, муха, мне, твоему богу, жить хочется ничуть не меньше, чем тебе. Должен ли я сделать из этого вывод, что моему богу тоже хочется жить не меньше, чем мне? Вопрос… Как грустно, должно быть, тебе сознавать, муха, что твой бог – всего лишь узник. Это ужасно – иметь такого не всесильного бога, не так ли? Каким трижды ничтожеством чувствуешь себя, когда ничтожен твой бог, правда, муха? Впрочем, ты и есть ничтожество. А я – твой бог. Но отчего же ты такое ничтожество, такая тварь? Ведь я, твой бог, совсем не такой!
Он с силой и ненавистью сжал кулак и почувствовал кожей лёгкое сопротивление хитина, а потом скользкую влажность, брызнувшую из раздавленного насекомого. Чему-то усмехнувшись, тщательно вытер ладонь о полосатые штаны.
– Что поделаешь, – задумчиво произнёс он, – бог бывает иногда жесток, взбалмошен, несправедлив… Ecce Deus.[1]
Рассмотрев ладонь и убедившись, что на ней не осталось ни следа убиенной мухи, он подошёл к топчану, устало присел на него, вздохнул:
– Ужасно хочется спать… Не стоило мне убивать её, не так уж много она грешила. Но с другой стороны, как бы она знала, что я бог? Как бы она уверовала в меня, на основании чего?.. Надо будет попросить у надзирателя новую муху… Кажется, на улице всё ещё идёт дождь… Да, похоже, всё ещё идёт дождь… Или нет? Впрочем, так ли уж это важно для меня?.. Конечно! Ведь от того, идёт ли сейчас дождь, зависят виды на урожай… Эй, тюремщик! – крикнул он, оборотившись к двери.
Никто, конечно, не услышал его, никто не отозвался. Тогда он с трудом поднялся с топчана, прошаркал до двери и уже совсем было решился постучать, но в последний момент рука его дрогнула от мелькнувшего в голове воспоминания о последней расправе, которую устроил ему надзиратель. Тогда он прижался щекой к закрытому глазку, вделанному в дверь, чтобы подсматривать за ним, и закричал во всю мочь: «Эй, тюремщик!» Он знал, что надзиратель всегда сидит за дверью, на старом скрипучем табурете – курит трубку, играет с сыном в шахматы или пьёт пиво, или просто дремлет.
– Эй, тюремщик!
Его голос пытался впиться в металлическую обивку двери, царапался в неё, как попавший в клетку зверь, дрожал, прежде чем снова разбиться о стены. Но, кажется, он был наконец-то услышан.
Загремел засов, дверь открылась, пропустив внутрь камеры слабый желтушный свет из коридора. За порогом выросла фигура надзирателя – полноватая, ссутуленная усталостью, которая даже лицо его с обвислыми усами делала каким-то расплывчатым, нечётким, будто ты смотришь на него сквозь матовое стекло или через мутную воду. В руке он держал наготове дубинку хмурого вида, если только предмет может иметь хмурый вид. За спиной надзирателя узник увидел любопытное мальчишеское лицо. Это был сын надзирателя, лет пятнадцати, кажется, но не по возрасту взрослый и серьёзный.
– Вы будете бить его, отец? – вопросил отрок. – Можно я стану смотреть?
Надзиратель даже не обернулся, его взгляд упёрся в узника двумя кинжалами, приставленными к горлу.
– Как ты меня назвал, узник?
Усталый голос его прозвучал как будто даже мягко.
– Я только хотел узнать, идёт ли на улице дождь, – отозвался узник, предчувствуя недоброе и робея.
– Как ты меня назвал, сволочь?
– Это даже я слышал, отец, – вмешался из-за двери надзирателев сын. – Он назвал вас…
– Заткнись! – перебил его надзиратель.
– Я только хотел узнать… – промямлил узник, но надзиратель не дал ему договорить:
– И ты заткнись!
Узник умолк, испуганно отступил на шаг, на всякий случай прикрывая голову рукой. Надзиратель не имел привычки особо разбираться, куда наносит удары, а в запале мог и убить, попади он нечаянно по виску. Дубинка у него была небольшая, но дубовая и достаточно тяжёлая. Такой, вероятно, даже голову размозжить особого труда не составит.