Славик легко поступил в цирковую академию на хореографию: мальчиков был недобор, да и Даниловна, классичка из студии, сидела в комиссии, кивала одобрительно, так что он даже и не напрягался. Прыгнул жете-ан-турнан по кругу, завертел пяток пируэтов с одного форса, закончил в арабеск, откинул со лба белый крашеный чуб, улыбнулся фирменной улыбкой: вуаля, дело в шляпе.
В конце первого курса попросился в массовку, в выпускном участвовать. Думал, будет круто: выпускные концерты – фишка академии, агенты со всего мира приезжают! А на деле вышло – бесконечные репетиции в холодном зале, только разогреешься – Максимов опять начнет лекцию на три часа про то, что сцена не терпит пустоты, что надо танцевать нутром, и бла-бла-бла, и бу-бу-бу, и чувствуешь, как мышцы коченеют, а к горлу подкатывает зевота, таращишь глаза, делаешь умный вид, а потом – хлоп-хлоп – «Поехали, лапушки!», – а куда поехали, если ноги теперь как бетонные! Но ладно, едем, с Максимовым не поспоришь: он в цирковом что-то вроде звезды-легенды, лет тридцать уже призовые номера делает и выпускные ставит.
Там-то, на репетициях выпускного, в гулком холодном зале с хищными рядами пустых кресел, он и увидел Котана. Славик участвовал в подводке, и Котан был сначала просто именем, странноватым на слух, был сигналом встать с холодного пола, разогнуть затекшую спину, занять непочетное место в задней линии: «Работаем, подводка к Котаненко!»
Подводка была – адский пасодобль, Испания, коррида, страсть, злость: одни мужики, без дураков, Славику такое нравилось. В конце музыка долетала до яростной высоты, потом обрывалась, все падали замертво, и в тот раз он, лежа на ледяном полу, увидел, как прошагали перед носом босые узкие ступни. Чуть повернул голову: худой, сутулый вроде как просто мальчик, темные кудрявые волосы до плеч, черные джинсы, черная рубашка – шел с гитарой через сцену, обходя оттанцевавшие свое тела. Вот он дошел до центра – там стояли уже тонкие палки с деревянными брусками на концах («трости», вспомнил Славик), – обвел глазами зал, поднял гитару, положил пальцы на гриф… Томная, тягучая, печальная, как зимнее небо, музыка полилась над сценой. Котан старательно брал аккорды, дергал струны, и на лице его, наполовину закрытом черными прядями, отражалась такая крутая мука, что Славик даже испугался.
А потом Котан ловко вставил гитару в паз так, что правая трость стала продолжением грифа, взялся за навершие, вывел ноги в уголок – и взлетел в пасмурную театральную высь, подсвеченную дежурными лампами. Так вот что значит «Котаненко на гитаре стоит»! Снизу Славику казалось, что Котан шагает вверх ногами по невидимым облакам, парит в какой-то чудо-зоне, где реальность устыдилась своей косности и отступила, давая стоящему на руках человеку возможность чуток полетать. Славику на такое даже смотреть было страшно, он высоты с детства боялся, до тошноты…
Котан плыл, разведя ноги в стороны, чуть заметно подворачивал кистью кубик-навершие, балансировал свободной рукой, и его фигура медленно вращалась вокруг своей оси, словно антрацитовая звезда. Горькая испанская музыка пела про то, что нет и не будет на земле человеку счастья, но есть, есть чудесные крохотные минутки, когда можно парить одному в пыльном холодном воздухе, ловить кайф над черной смертной пропастью, быть свободным, быть ничьим, быть живым… Сделав полный круг, Котан свел ноги, вытянулся, прижав к телу свободную руку, – встал в свечку, потом медленно опустил ладонь на вторую трость, сместил центр тяжести. Музыка почти сошла на нет, только одна тонкая, плачущая струна все тянула слабый звук, и под этот звук Котан стал вдруг уводить плечи назад и прогибаться, образуя телом напряженную дугу. Музыка стихла, а он все гнулся и гнулся, словно хотел получше разглядеть свои ступни.
«Мексиканка у него зачетная», – сказал кто-то рядом. Славик повернулся на шепот, а когда снова посмотрел на Котаненко, тот уже вполне по-земному стоял на полу, тер запястье, а Максимов махал длинными руками и вопил что-то про «держать зрителя до конца, Олег, слышишь меня, никогда не бросай, дотяни…». Котан молча смотрел на Максимова синими страшноватыми глазами, не кивал и все потирал тонкое жилистое запястье.
Эквилибристы были отдельной кастой: цирковая белая кость, вечно в ореоле общей тайны, как будто знают про мир что-то такое, что дает им право ходить, не касаясь земли. Про Котаненко болтали всякое: что сноб, что гей, что гений, что молдаванин, что урод и наркоман, что спит, стоя на руках, что за него уже передрались «Ронкалли» и «Винтергартен», что сам Максимов хотел делать ему номер, а Котан его послал, и что ему прямая дорога в «Дю Солей», если, конечно, совсем не скурится, что, впрочем, весьма вероятно…