I. Умственный труд второго рода
Умственный труд вызывается недоумением: в отношении себя, своего места в мире или самого мира; недоумением и беспокойством, если не прямо потерей умственного равновесия. Беспокойство, направленное внутрь, возбуждает интерес ко всему человеческому; направленное наружу – к устройству внешних вещей; и никогда или почти никогда не бывает интереса к тому и другому разом. Больше того. Сами вещи, на которые направляется деятельность ума, устроены как-то по-разному. Что хорошо с одними, то не подходит другим. Одни вещи можно «изучать», а другие только «понимать». Понимание вообще находится в каком-то странном отношении к изучению. Изучать можно, не понимая. Изучение сводит вещи, как они есть, к системам и схемам; зато и ценится нашей эпохой, ибо «научно». Понимание – не научно. Оно цельно, не разнимает предмет наблюдения на части, удобства ради, как это делает изучение, и предполагает тесные отношения понимающего с понимаемым. Понимание сто́ит не только «просиженных штанов», но и душевного труда, то есть (чтобы избежать смутного слова «душа») усилий всей личности, не какой-то одной ее части.
Здесь водораздел между наукой и пониманием, между «точными» и «глубокими» истинами. Глубокие – требуют всего человека, и не просто «производятся» умом, как сапоги сапожником. Мысль, направленная вовнутрь, вырабатывается умом и одновременно сама его вырабатывает. Создание создает создателя. По этому признаку – способности обратного воздействия на создателя или ее отсутствию – можно было бы разделить умственный труд на два вида: труд, оставляющий работника безучастным, и труд, его меняющий.
Первый светел, ему учатся и учат; плоды второго могут быть светлы, но основания – в темноте. Предрасположенность к такому труду, способность находить доступ к темной глубине – скорее врожденные, чем воспитуемые. Здесь все лично и неповторимо, тогда как сила науки в безличности, заменяемости одного деятеля другим.
Умственный труд первого рода – подсчет и мера, истины статистики плюс немного воображения там, где речь идет о корнях и истоках, ни из какой статистики невыводимых. Умственный труд второго рода – алхимия, превращение тяжести в ясность, преобразование пишущего силой писания.
Оба вида умственного труда начинаются с недоумения. Дальше пути их расходятся. Изучающий идет к наблюдениям и оценке фактов; понимающий эти факты должен прежде всего пережить, наблюдать в себе самом – или, по меньшей мере, быть ими тесно затронут.
Без определенных условий такой вовлеченности нет, причем условий неблагоприятных. Понимающему требуется разрыв между умом и его средой; подспудное недовольство существующим; желание прояснить непроясненное; постоянное беспокойство. Из этого нередко выводят, будто мыслитель (поэт, творец в широком смысле) должен быть несчастен, но нет. Беспокойство – внутри, прежде всякого внешнего счастия или несчастия. (Поэтому, кстати, материальное благополучие само по себе не гасит духа. Пушкин был, в бытовом смысле, несравненно благополучнее своих крестьян…) А еще – обособленность, своеобразие личности.
«Глубокие» истины могут с полным правом быть названы «личными». На самом деле, любой «факт» состоит, по меньшей мере, наполовину из личных оценок и истолкований; умственный труд первого рода, «научный» труд, точно так же работает с неразделимыми «фактопредставлениями» – не с первозданными данностями (о чем, правда, постоянно забывают – откуда забавная вера ученого в то, что он изучает не собственный ум, не представление этого ума о мире, а мироздание как таковое). Но в умственном труде второго рода своеобразие личности, ее понимания вещей еще важнее.
Чем меньше обособление личности, чем легче ей находить общий язык с другими – тем меньше ее беспокойство; тем безынтереснее ее писания. Спокойный писатель, спокойный мыслитель – противоречие в определении. Пошлость, поверхность мышления обычно связана с холодностью. Поверхностные суждения – охлажденно-равнодушные. Сказанное со страстью редко бывает совсем плоско и мимо. Чем глубже затронут ум, тем острее взгляд.
Да и с чисто литературной точки зрения, отсутствие напряжения, «разницы потенциалов» между писателем и средой, между писателем и читателем – разрушает литературу. Писатель, вполне подобный читателю – не нужен… Не нужен и писатель, состоящий в наилучших отношениях со своей средой. Человек, вполне и окончательно вписанный в общество, лишенный всех трудностей самоутверждения, общения, доверия, человек несложный во всех отношениях – литературу не создает.
«Обособленная личность», кроме прочего – та, что ценит себя, не говорю: «любит». Что значит: себя? В каком смысле: любит? Скажу так: без уверенности, что груз воспоминаний, ошибок, слабостей, неистраченной силы и потерянного времени, неотданной любви что-то значат; что это не просто «привходящие обстоятельства»; не что-то такое, что можно заглушить водкой, «работой» или внешними впечатлениями – нет потребности в том труде, который перепахивает саму личность, переворачивая ее пласты. Познание имеет смысл под условием ценности познаваемого.
При всех отличиях умственного труда первого и второго рода, у них есть общая черта. Ум хочет связать как можно больше вещей взаимонепротиворечивыми связями, неважно, смотрит он в себя или в мир, здесь его непреодолимое сладострастие.
Можно ли вообще говорить о сладострастии ума? Не принижает ли это мышления? Не вижу ничего низменного. Говорим же мы о сладострастии чувства, видя силу и глубину впечатлений при неубывающей в них потребности. Сладострастие ума в неутолимой потребности производства и связывания понятий. Чувство и ум – оба ищут тесной вовлеченности, прядут паутину связей между собой и вещами; в дрожи этой паутины – наслаждение.
Побуждения познающего ума внеразумны. Зов познания, как и «зов пола», идет из области бессознательного. Его истоки можно проследить, с некоторым усилием, но противиться ему нельзя. Никто не может сказать: «Ищу познания, потому что так решил!» Не может и остановиться по желанию, как всякий, кем движет страсть. «Познание есть великая и опасная любовь». Любые «цели» в этой области – самооправдание разума; они придуманы задним числом. Яркий пример – поведение ученых-атеистов. Если все низачем – бессмысленно и познание. Однако и посреди мнимо бессмысленного мира сидит ученый. Почему? Потому что язвящее беспокойство, то самое вожделение ума – сильнее, первичнее разумных доводов. Богатство жизни – от способности вожделеть; нет ненасытного алкания – нет полноты бытия; так во всем: в мысли, в чувстве…
При всех общих чертах умственного труда второго и первого рода – их судьба в наши дни различна. Умственный труд второго рода все более уступает первому. Разве же это плохо? Науку и «счастье всего человечества» еще недавно связывали, да и сейчас многие связывают. Наука кормит и греет; «глубокие» истины никого еще не сделали богаче…. Да и творчество, занятое познанием человека, можно объявить просто болезненным признаком, вроде жара при гриппе. Чем личность здоровее (говорит наша заботливая эпоха), тем меньше у нее поводов к самопознанию, исправлению, поискам внутреннего света. В таком случае кошка поэта благополучней, чем сам поэт… Впрочем, не стоит преувеличивать «здоровье» личности, которую выращивает современность. Не столь высоко ее развитие, как ограничены потребности; не так она выросла, как научилась метить пониже…