1
Чтобы сократить путь, Данила свернул к реке, на свой страх и риск пересёк её по льду и углубился в леса. Дорога до трассы, ведущей в Город, да ещё по снегу, была долгой, и пока он шагал по морозной целине, сверкающей девственной белизной, обходил заснеженные деревья и протаптывал дедовыми унтами тропинку в сугробах, невольно погрузился в воспоминания.
Прежде всего, ему вспомнились праздничные поездки к деду с бабкой, к старому лесничему (первенец отца был назван в честь деда) Даниле Трофимовичу Гончарову и его жене Глафире Тимофеевне или бабе Глаше; то было время счастливой детской безответственности, и он невольно прятался за него, как прячется улитка в свой домик, стараясь укрыться от проблем настоящего. Поездок было много. Но они слились у него в одну и превратились в идиллическую картину, не лишенную поэтических домыслов…
Разговаривали у костра под звёздным шатром надвинувшейся ночи.
– Деда, а деда, а из чего Бог слепил первого человека? – спросил вдруг маленький Данилка.
Крякнул дед внушительно, звучно потянул ноздрями, и борода его пошла волнами во все стороны.
– Это кто ж тебя про Бога надоумил?
– Ба-абушка…
Всю свою жизнь старый лесник надеялся только на себя и о Боге не ведал. Он и с бабкой в молодые годы по первости спорил – сказки всё это! – а потом махнул рукой: пускай верует, никому от этого вреда не сделается. А тут, от простого детского вопроса, вдруг растерялся…
– Известно из чего… из глины.
– А Он сам догадался его слепить? Или кто похлопотал?
– Да кто ж мог похлопотать! Не было никого. Сам, Данилка. Схотел и слепил.
– А для чего Он его слепил?
– Как, для чего? Для эксперименту. Дай, думает, погляжу, что из того получится.
– И что получилось?
Подался дед назад, упёрся руками в коленки, глазами – в небо…
– Что получилось, то получилось, – и прибавил: – Ничо, Данилка, у тебя много годов впереди. Супорничаешь, сам докопаешься.
Божьи дела туманные, сразу не разберёшься, и дед сменил тему.
– Значит, приехал деда с бабкой навестить… Одобряю. А по какому случаю Витьку с собой не прихватил? Опять не поделили чего? Братьям следует жить в мире. А, тёзка?
Данилка взглянул на деда исподлобья, и уголки его рта медленно поехали вниз…
Дед, служивший в местном лесничестве, в праздничные дни решил поработать на себя. Спозаранку устроил в своём личном хозяйстве субботник: поправил, подлатал кое-где похилившийся за зиму штакетник, прошёлся граблями по огороду, выгреб лежалые листья из-под яблонь, вычистил курятник, постелил соломки кабанчику, разложил всё по полочкам в сарае, а ближе к вечеру надумал спалить накопившийся мусор. И рядом с ним всё это время пыхтел, усердствовал Данилка, которого отец привёз на майские праздники погостить. Отец, не заходя в дом, уехал по делам, а Данилка сразу бросился помогать деду, безо всякого понукания, по своей доброй воле. «Правильно растёт малой, в нужную сторону», – думал дед, одобрительно поглядывая на внука.
Из избы тянуло чем-то аппетитным до обморока – бабка возилась с пирогами. От запаха печева у Данилки кружилась голова, и в животе разыгрался такой бурлёж, что куры шарахались от него, а Тараска, рыжий кобель с квадратной мордой, то и дело забегал наперёд и вопросительно заглядывал маленькому гостю в глаза. Несколько раз порывался Данилка отлучиться, поклянчить у бабки пирожка с пылу с жару, но стерпел, волю копил – сначала дело, а уж потом… Не удалось и самой бабке побаловать внука между делом, выбежала было с куском под передником да тут же спохватилась, метнулась назад, будто забыла чего – острый взгляд мужа аж от калитки достал.
Бабку Данилка любил больше, чем деда, но и больше не слушался. При ней он позволял себе и покапризничать, и полениться, и пошалить. Бабка не имела привычки бранить или отчитывать. Просто, когда Данилкины шалости переходили границы, она вдруг менялась в лице: смуглое от природы, оно у неё светлело и становилось скорбным и величавым, как у Богородицы. И шалость мгновенно покидала Данилку, он простирал к бабке руки, с разбегу утыкался в её передник и горько плакал. А бабка гладила его по горячему затылку и приговаривала с улыбкой: «Вну-учек, боле-езный мой!». С дедом такое не проходило. Он выговаривал жене: «Потакаешь сорванцу! Драть его надо, как сидорову козу, а она вылизывает!». Нет, деда он тоже любил, только немножко побаивался. И этот глупый ребячий страх невольно шёл в минус любви.
К полудню сели обедать. И тут уж Данилка отпустил себя, дал волю аппетиту. Ел с такой прытью – за ушами трещало. Похлебал ухи, умял не один кусок пирога, сначала с рыбой, потом с капустой. Хватило места в животе и для пасхального кулича с мёдом. И покрыл всё это парным молоком – бабка у соседки разжилась, та свою корову держала. А наевшись под завязку, никак не мог отдышаться. И заблестел, зарумянился, как масленый колобок, даже глаза покраснели.
– Вот мельница! Всё умолол! Да на тебя не напасёшься, – брякнул дед.
– Сиди уж! – сердито махнула бабка.
– Ничего, с него не убудет! – ухмылялся дед. – Кто ест до отвалу, тот и работает не помалу.
Потом вздремнули часок. И снова за работу. А к ночи, у костерка, и побалагурить можно.
Высоко в ночном небе, разрезая пространство гулом двигателей, светляком проплывал воздушный корабль. А совсем рядом гудящими наплывами стучали на стыках проходящие поезда, и звук передавался по земле явственными толчками, как при землетрясении, под Данилкой даже позванивало немного – он сидел на опрокинутом цинковом ведре, покрытом для тепла и мягкости шерстяной вязаной шалью. Сверху на него была наброшена дедова телогрейка, а снизу придавил ноги набегавшийся за день Тараска. Данилке было тепло и уютно в мире. Даже Большая Медведица во все глаза пялилась из своей тёмной берлоги на белобрысую мальчишескую макушку – завидовала.
Дед восседал по другую сторону костра, на берёзовой колоде для колки дров. Дул своевольный майский ветерок, и временами Данилку овевал махорочный дурман, от которого покалывало в горле и чесалось в носу – дед дымил цигаркой, свёрнутой дудочкой из газеты, и говорил, говорил, обстоятельно расставляя слова, будто деревья рассаживал. Не в пример искрам, брызжущим из костра беспорядочным фейерверком, каждое дедово слово звучало по-своему вразумительно, всякому было своё место. Время от времени он теребил почернелой жердиной затухающие головешки и подбрасывал в жаровню кострища припасённые для розжига чурки, возрождал огонь. И огонь, вспыхнув с новой силой, благодарно веселился в прищуренных дедовых глазах, укрытых под мохнатыми козырьками бровей, льнул к жилистым рукам, лизал красными всполохами скуластое лицо, пробегал озорными искрами по растопыренным усищам, всклокоченной бороде и вздыбленной шевелюре. И всё дедово обличье, грозное и, в то же время, проказливое, чудилось Данилке сказочным божеством, выскочившим на минутку из лесного царства, чтоб ухватить людского тепла. Данилка замирал от восторга и пронизывающей душу оторопи. Когда дед умолкал, он снова сыпал вопросами, и деду приходилось отвечать. Много в тот вечер Данилка услышал и про лес, и про войну, и про звёзды…