Мне едва исполнилось семнадцать, когда пришлось переехать к дорогому папаше в Кланпас. Он и на расстоянии-то не питал глубоких чувств, а теперь попеременно, в зависимости от настроения и состояния, то разорялся, что я на свет родился, то радовался, что до совершеннолетия я у него в собственности. Вообще-то это было не так, но ему нравилось в это верить. Нравилось командовать. А под градусом – лезть с объятиями и беззастенчиво вещать и про мои фиолетовые глаза, которые в точности как у мамы, и про всякую подобную херню.
Его нездоровые комплименты обычно летели мимо ушей. Но затыкался он далеко не сразу, иногда и по получасу ныл, как скучает и как жалеет, что позволил нам уехать. Поначалу я, конечно, силился очертить границы, но ни хрена из этого не вышло. Пришлось смириться во имя сохранения хрупкой искусственной неконфликтности. Всё ради того, чтоб папаша не узнал о моих проблемах с башкой.
Вообще, извращенцем он не был. Только, напившись, ластился, сюсюкал и постоянно сравнивал с мамой. Наверно, реально дико скучал по ней. Может, даже любил. Иначе почему не женился повторно? Мне как бы по хрену было на его одиночество, но будь у него жена, он бы, наверно, не уделял мне столько лишнего внимания, не топил меня в своём горе и не топтался на моих ранах. А так получалось, что каждые выходные мы садились на одну и ту же карусель и катались на ней до тошноты: папаша вещал о своих чувствах, а я, не имея выбора, слушал.
Но о маме мы не говорили. В обычные дни мы вообще почти не говорили. А о чём? За десять лет, после того как родители развелись, горе-папаша ни разу нас не навестил. А когда мы уехали за сотни километров, об этом и речи не шло. Он не присылал подарков на мой день рождения и редко звонил. Я привык жить без него и вдруг оказался с ним под одной крышей. Смешно, правда?
Только смешно нам не было. Ну как бы чужие люди – и должны ужиться. И давалось это нелегко. Прошло недели две, прежде чем папаша свыкся с моим присутствием и выделил ключ-карту от входной двери. Потом притащил цифровое пианино – типа, ты же играешь, – хотя я уже года четыре как забросил. Но отказываться от подарка не стал и даже выдал пару композиций. Ему вроде понравилось – похвалил. На том его родительская забота успокоилась.
Но главное было дотянуть до двадцати, а там уж катиться хоть ко всем чертям!
***
В понедельник пришлось тащиться в школу. До начала учебного года оставалось ровно три недели, и нужно было успеть подать документы для зачисления. Вообще, в Лавкассе я уже закончил академию, но завалил выпускные экзамены. Из-за переезда не смог дождаться пересдачи и, чтоб получить путёвку в институт, должен был пройти дополнительный год обучения в местной школе.
Вот только возвращаться туда не хотелось. Не хотелось начинать всё заново.
Я ведь и третий класс не закончил, когда маму чёрт дёрнул свалить подальше. Она сказала, что там, в Лавкассе, где проживало всего-то пять тысяч человек, и трава зеленее, и небо насыщенно-фиолетовое; и что там нам будет лучше. И так возбужденно рисовала картинки безоблачного завтра – я и возразить не смел. Да и как возразить в девять-то лет? Никак! Вот мы и переехали. Трава там, конечно, была самой обычной, но устроились мы замечательно. Замечательно всё и шло до недавних пор.
А теперь вот вернулись Кланпас, папаша и чёртова школа, в которой я стоял на контроле.
Было уже за полдень, солнце люто припекало затылок. Как-то я словил солнечный удар и целый день провалялся в кровати, свернувшись в клубок от головной боли и жуткой тошноты. Мама сильно беспокоилась, всё ходила вокруг на цыпочках, прикладывала к моему лбу холодную ладонь и, видать думая, что я сплю, легко, почти незаметно гладила по волосам. И благоухала ягодным компотом и цитрусовыми духами…
И вдруг – дзынь! Внезапно и оглушительно.
У нас в академии вместо звонков играл отрывок из Ольховской сонаты, тот, где клавесины. Типа чтоб дети с этих «дзынь» не вздрагивать всякий раз. А я и забыл уже, как это громко. Да и вообще ни черта не помнил: ни куратора, ни одноклассников. Когда уехал, забил на всех, перестал с ними общаться. Просто повторил за мамой: перечеркнул прошлое и открылся новому. И даже как выглядела Любка Викулова, в которую влюблён был, не помнил. Только на периферии сознания мелькали, будто флаги, её голубые ленты в светлых волосах – и больше ничегошеньки.
Интересно, она сильно изменилась?
Тут ко мне подвалил пухлый пацан лет двенадцати и давай вещать:
– Привет. Нам сегодня на природоведении фильм о Земле показывали. Там так красиво было! Ты видел когда-нибудь? – Он замолчал, провожая взглядом троицу пацанов.
Ну ясно: обижают.
– Фильмы, конечно, видел, – поддержал я болтовню. – Даже выпускную работу по океанам писал. А мой друг – по птицам. Там, кстати, тоже вороны были – знал? – И наугад показал на верхушку дерева.
Эти трое стояли у забора и караулили. По-любому не верили, что мы с пухлым знакомы. А он своей унылой рожей только подкреплял их догадку.
– Далеко живёшь?
Он посмотрел жалобно и назвал Линовскую улицу. Частный сектор. Как-то в детстве я бежал там от здоровенной псины аж до самого выезда на Павловский проспект. Надо мной тогда долго ржали и месяц, наверно, величали шустрым.
– Идём, – позвал я.
Мы прошли мимо пацанов, но те так просто не успокоились, за нами двинули. Сначала тащились совсем близко, совершенно молча, потом стали отдаляться. Наконец выбрали дистанцию и продолжили преследование. Это было забавно и тупо, но пухлый явно считал иначе. Наверно, каждый день заканчивался для него издёвками или побоями. А может, он сам какую-нибудь хрень сотворил, а теперь легко ускользал от справедливости под моей опекой.
– Чё они к тебе пристали?
Пухлый напрягся, хотел оглянуться, но пересилил себя. Видать, боялся, что те говнюки подслушают, как он докладывает на них, а потом отвесят вдвое больше. Не зря боялся: в покое его вряд ли оставят.
– Они всегда пристают. Требуют батончики карамельные. А мне мама их не покупает. Они говорят, я им теперь за две недели должен: по батончику за каждый день.