Мандолина лежала на буфете. Старинный буфет с резными деревянными, частично отвалившимися украшениями стоял у входной двери в нашу комнату. Я привык к этой мандолине так же, как к самому буфету, изразцовой голландской печке, никогда, на моей памяти, не топившейся, или роялю фирмы «Дидерикс», на котором вечерами играл папа. Что это за мандолина и почему она устроилась на буфете, я не знал да и не интересовался. Лежит и лежит. Мало ли что лежало в комнате. Потом оказалось, что на ней давно, задолго до войны, играла моя мама. Она даже выступала в оркестре мандолинистов. Мама была очень молоденькой, очень хорошенькой и тогда, наверное, не подозревала, что со временем станет моей мамой. Может быть, ей нравился дирижер, а может, он был в нее влюблен: в маму, как я сейчас думаю, рассматривая фотографию тех лет, нельзя было не влюбиться. Возможно, на репетиции она ходила, как на праздник. Интересно, как к этому относился мой папа. И был ли он тогда в ее жизни? Волновалась ли мама перед выступлениями, и где они давали концерты, и как она одевалась, и что играли… Я ничего не узнал и уже не узнаю. Тогда, когда мы жили в одной комнате и были с мамой неразлучны, я не спрашивал, а она об этом не рассказывала. Сейчас же ни у кого не спросишь. И никто никогда не узнает, что моя мама играла на мандолине и выступала в оркестре мандолинистов. Я даже не помню, куда делась эта мандолина. Помню лишь, лежала на буфете.
###
«Девятка» ходила в Озерки. «Четырнадцатый» ходил до Мечниковской больницы и там делал кольцо. А «девятка» делала кольцо на Поклонной горе. Мы спрыгивали с трамвая и бежали вниз, к озерам. На Поклонной горе стояла полуразрушенная церковь сараечного вида.
То, что «четырнадцатый» ходил к Мечниковской, это я знаю точно, потому что там родился. Не в трамвае, а в больнице. Тогда она называлась «Эвакогоспиталь 2222». Во дворе Эвакогоспиталя все время что-то копали пленные немцы. Однажды один из них дал мне кусок сахара или конфету. Было вкусно. Конец войны, трамвай в это время уже начал ходить. Отчетливо вижу, как два красных вагона огибают сосновый островок. Сосны высокие, разлапистые. Земля усыпана сосновыми иголками. Пахнет смолой, теплым песком, вереском.
А «Девятка» ходила в Озерки. Мы садились… нет, мы врывались в нее, отталкивая друг друга и радостно крича; мы штурмовали ее, хотя днем вагоны были полупустые (в то время люди днем без дела не слонялись), и ехали купаться. Трамвай долго плутал по городу, а мы, если ехали в вагоне, смотрели в окно и были счастливы. Само купанье помню плохо, но поездку – хорошо. Впрочем, ездил я мало, так как занимался музыкой и мне надо было идти либо на урок по специальности, либо на сольфеджио, либо на музыкальную литературу. Ещё на тренировки в бассейн, где я плавал стилем баттерфляй. Однако очень хотелось ехать купаться, даже не купаться, а ехать. Со всеми.
Как уже понятно, в вагоне ездили редко. Самым большим шиком считалась поездка на подножке или на «колбасе». Это было замечательно: висеть на подножке, откинувшись на длину вытянутой руки, которой держался за поручень, весенний или летний ветер трепал волосы, душа ликовала. Однако двери вагона не закрывались, и кондукторша с набором разновеликих и разноцветных катушек трамвайных билетов на груди могла сломать восторг, втаскивая нас в вагон. До «колбасы» же ей было не дотянуться. Но я там ни разу не ездил, не удавалось. Да и не рвался в силу природной трусоватости. Один мальчик из нашего класса – фамилию забыл, кличка была Хорь – сорвался и остался без ноги. Он был конопатый и злой. Со временем он освоился с костылем и ловко, быстро передвигался, участвуя даже в драках – дрался он остервенело. Его мама работала в нашей школе уборщицей.
Я же ноги сохранил, но стал музыкантом. Эвтерпа, полагаю, от такого расклада не очень обогатилась.
###
«О, эти черные глаза…» Не знаю, почему этот романс, прославивший Юрия Мерфесси, так трогает. До слез. Возможно, потому, что – из другой жизни: «мы жили тогда на планете другой». Круглая серая тарелка радио в комнате пела, главным образом, «А кто его знает, чего он моргает» голосом хора Пятницкого. Ручка же патефона, которую доверяли крутить, когда были гости на Радищева, – это уже «О, эти черные глаза». Праздники. Репино, где мы снимали дачу: из дома отдыха доносились манящие звуки взрослой жизни, которая уже начинала волновать. Летний театр в Старых Гаграх: танцы, танцевать не решаюсь – не умею, чаще стою за оградой, но весь воздух пропитан ожиданием, запахом эвкалипта и магнолий, отдаленным шумом прибоя и – «Был день весенний, всё, расцветая, ликовало…».
«О, эти черные глаза…»
###
Как жили тогда? Мы – крикливо. Взрослые – шёпотом.