– Дундук! Дундуком был, дундуком и подохнешь! – жена Федора Анисимова сорокатрёхлетняя Верка считала своим долгом в очередной раз указать на место мужа в этой жизни. – Он, видите ли, останется здесь! Дундук! С кем я жила эти долгие двадцать пять лет? Где были мои глаза и мой ум, когда я молоденькой девчушкой выскочила за него замуж? Вот здесь под забором и сдохнешь, протянешь ноги без меня на третий день! Или на карачках ко мне приползёшь, на коленях умалять станешь, а я ещё подумаю – нужен ты мне или нет!
Она стояла напротив безучастно сидящего у забора на перевёрнутом дырявом ведре мужа, крепко сжимала подмышкой куль с одеждой. Казалось, ещё чуть-чуть, и этим свёртком женщина запустит или огреет по голове молчавшего мужика, так сильно метали молнии её глаза, такое презрение и ненависть сквозили во взгляде.
– Что ты молчишь, дундук? – молчание мужа ещё больше бесило жену, выводило, выбивало из привычной колеи.
Заругайся он, ответь грубостью, и ей стало бы привычней, легче, так требовали её законы домашних ссор. А муж молчал, и если отвечал что-то, то без злобы, без ненависти, говорил спокойным ровным тоном, тоном, перечить которому становилось всё трудней и трудней, тоном истины последней инстанции, которую не переспоришь, не перекричишь, не отвергнешь, а будешь с ней считаться, но вот именно это, оно-то и выводило из себя, бесило.
– Запомни, я сюда больше ни ногой! Все люди как люди, а этот: «Не поеду, останусь, тут моя родина, видишь ли», – передразнила Федора. – На всю деревню два дурака сыскалось – мой да Пашка Лоскутов. Два сапога – пара. Дундуки! Дураки! Идиоты! Кретины! Шавки подзаборные!
– О-о-о, уже пять имён имеем мы с тобой, Федя, помимо Богом даденных, – с той стороны забора стоял сосед Павел Лоскутов по кличке «Заплатка», загибая пальцы на руке с каждым новым словом Веры.
Его семья уехала из деревни неделю назад. Точно такой же скандал он уже пережил, а теперь искренне сочувствовал соседу Федьке.
– Раньше наши бабы называли нас Пашеньками да Феденьками, а теперь, вишь, сколько имён прибавилось: и дурак, и кретин. Молодцы, жёнки! Хорошие книжки, видать, читают, сериалов насмотрелись.
– Рот закрой, защитник, – Вера не оставила без внимания слова соседа, весь гнев перекинув на Павла. – Думаешь, ожил, здоровья прибавилось, как жена к сыну уехала? Думаешь, я не вижу, как маешься, как пятый угол ищешь по дому да по двору?
– Ну, чего ты кричишь, Вера? – Федя встал с ведра, взял куль из рук жены, отнёс в машину, что стояла во дворе, бросил в кузов. – Всё уже обговорено, чего зря языком молоть? Остаюсь я, и весь сказ!
– Чего ж ты такой, Федя? – голос и тон жены сменились с гневного на жалостливый, жалобный. – Поехали бы вместе, жили бы как люди. Ну, что ты здесь делать будешь, чай, не бирюк ведь? И семья у тебя, и дети, вон, еще один внук скоро будет, а ты… – вдруг заголосила, запричитала как по покойнику. – Ой, что ж это де-е-ется, людцы до-о-обры-ы-е!
– Всё, всё! Будет тебе, мама, – старшая дочь Лариса взяла мать за плечи, повела к «Жигулям», что стояли за грузовой машиной с вещами. – Иди, садись, что зря нервы портить? Ему хоть кол на голове теши, всё едино. У него нет и не было жалости никогда. Федя он и есть Федя, – произнесла презрительно, даже издевательским тоном.
– Ты, это, дочь, не забывай, с кем говоришь, – Федор укоризненно покачал головой. – Зря отцу грубишь-то.
– Не указ! Я сама и мать, и мужняя жена теперь! – ответила с вызовом, метнув в сторону родителя гневный взгляд. – На себя лучше посмотри, а то только учить и горазд!
– Ну-ну, – не стал отвечать дочери, а подошел к водителю грузовика. – Давай, браток, трогай, не то мои наговорят еще, потом будет стыдно друг дружке в глаза смотреть.
– До свидания, папа, – младший сын Федора Андрей стоял напротив, опустив голову, ждал, пока отец обратит на него внимание. – До свидания, – а голос дрогнул, но голову так и не поднял, не осмелился посмотреть в глаза.
– Бывай здоров, сынок, – отец обнял сына, прижал к себе. – Не обижайся, сынок, и бывай здоров.
– Можно, я буду приезжать к тебе, папа?
– Конечно! Я буду только рад. Но мамку береги: ты теперь её опора, понял? И звони, обязательно звони!
– Ага, – резко отстранился от отца, решительно направился к машине.
На полдороги остановился, обернулся, улыбнулся, сжав руки над головой.
– Пока, папа, до встречи!
Потом Федор еще долго стоял, облокотившись на забор, провожая взглядом машины, что увозили его семью в город.
Впереди бежали синие «Жигули» зятя, за ними – бортовой «Зилок», загруженный домашним скарбом, что забрала жена с собой. Вот они минули здание бывшей начальной школы, повернули с деревни, скрылись на мгновение за деревьями перед мостком, и уже вынырнули на горке, в поле, на дороге, что вела в город.
Именно к Лариске и поехали Верка с Андрейкой, будут жить у них. Сыну скоро шестнадцать, школа там рядом с домом, пускай оканчивает, а потом сам решит, что и как. Парень уже взрослый, вишь, как переживает, не хочет тоже уезжать с Мадоры. Любит её, Фёдор видит, что любит сын свою деревеньку, а перед отцом как будто стыдно, что вынужден уехать.
Дочь, та замужем за налоговым инспектором, живут в катедже на окраине города. Всё звали с собой и его, Федора: мол, и два этажа, места всем хватит, и земли достаточно, если что, но он отказался. А жена, вот, согласилась, он не смог уговорить, как не старался.
– Ну, что, Фёдор Николаевич, так и будешь стоять, сопли на кулак наматывать? – Павел облокотился на забор рядом, смотрел на взгрустнувшего соседа.
Они не сговаривались оставаться в деревне, нет. Пашка принял такое решение давно, самостоятельно, без совета с соседом, отправив жену с младшей дочерью неделю назад к старшему сыну в соседнюю деревню Кузьминки, центральную усадьбу бывшего совхоза, куда когда-то и входила Мадора. Там у сына дом большой, что в ту пору строил совхоз для специалистов. Сват зоотехником был в те времена, в почёте, вот и получил, а потом дочери, невестке Павловой, переписал в приданное, а сам остался в старой хатенке, но тоже крепкой еще, «в лапу» рубленая из сухой выдержанной сосны, простоит сто лет.
Звали и Павлика, но стыдно как-то: здоровый мужик, сорок пять лет, а к невестке на её половину. Ну, не позор, а? Да и не только поэтому. Было что-то такое, что нельзя было выговорить словами, объяснить другим людям, хоть даже и родным.
Павел не схотел, и всё! Не смог перешагнуть порог родного дома, оставить его на растерзание, на разор.
Как можно покинуть то, что взлелеял, своими руками каждый гвоздик, каждую палочку прощупал, потрогал, каждый сучок как родной? А речка? А поля? А лес за околицей?